Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Ефим Левин: «День за днем» - Искусство кино

Ефим Левин: «День за днем»

Дневник

Ефим Левин

Фима Левин был настоящим ученым, теоретиком и историком кино. Из тех, кто, казалось бы, знал все. Но знания его не были схоластическими. "На него книжная полка упала", - говорил он, смеясь, о людях такого типа.

Он сам был из тех идеалистов-шестидесятников, которые полагали искусство абсолютной ценностью. Неудивительно поэтому, что в своем дневнике он написал: "Искусство перестало быть абсолютной ценностью. Ею стало преуспевание - любой ценой".

Если многие, как и платоновские чевенгурцы, "счастливую жизнь предпочитают любому труду", то для Фимы неустанный труд и был счастливой жизнью.

Мы, коллеги по редакции, его очень любили. Наш Фима был человек живой, легкий, остроумный, интеллигентный. Но тихий. Он не говорил повышенным голосом, избегал конфликтов. Была в нем даже какая-то робость.

И ничего-то мы не знаем о людях, даже близких, ничего...

Мы уже публиковали труды Фимы Левина "из ненапечатанного". А теперь вот хотим предложить читателю отрывки из его дневников 1978-1984 годов. На наш взгляд, они интересны как страницы культурологии, страницы времени. "Постоянный хоровод: Эйзен, Тарковский, Булгаков, Довженко, Блок". Но еще удивительней оказалась для нас страстность и даже мятежность размышлений нашего тихого Фимы Левина. В каком-то смысле это записки из подполья. "И гадко на душе от [...] безвременья". Как же, оказывается, тяжело ему жилось, как мало он успел сделать по сравнению с замыслами и как утомляла, уничтожала его подневольность редакторского труда, когда он был вынужден заниматься текучкой вместо того, чтобы засесть за свое, главное.

Он пишет прямо как чеховский герой: "Скоро пятьдесят, а ничего, ничего не сделано. Мука". И все же: "Сегодня-то нельзя сомневаться, что рукописи не горят. Надо, чтобы они были, рукописи. Об остальном не следует заботиться".

Мы не стали смягчать даже самые резкие суждения автора, чтобы не нарушать подлинность дневниковых записей, в которых запечатлелись не только его личность, но и само время. Надеемся, что те, кто стал объектом столь жесткой критики, простят ее тому, кого уже нет среди нас.

Людмила Донец

На первом своем этаже история феноменологична. Экзистенция непрерывна. Идеи носятся в воздухе. Их воплощают, выражают культура, искусство. Мишура тоже не случайна, она пронизана идеями времени; пустышки их извращают, компрометируют, пародируют, но по-своему подтверждают их прописку во времени. [...]

Бескультурье - кривое зеркало культуры. Крайняя, убийственная бездарщина, тупость и маразм новогодних "Голубых огоньков" - богатое свидетельство времени, без него и ему подобных потомки не поймут вполне шестикнижье Ю.Трифонова, скажем.

Алла Пугачева пустилась во все тяжкие. Все старается легализовать вульгарность, сделать ее свойской, привлекательной, нормальной. Ищет публику, хочет, чтобы она была широкой, и понимает, что для наибольшей популярности надо стать частью массовой культуры, то есть вульгаризоваться, усвоить дурной вкус, предать артистизм, изящество, блеск, изменить своему таланту и потерять уважение ценителей.

Время посредственностей везде выражает себя одинаково. Середняк - мерило. Он становится ориентиром, идеалом, нормой. Осознанно и стихийно. Без учета усреднения не понять процессов внутри времени и культуры. Противодействие, развитие окрашены вниманием к середняку. [...]

Не считаться с реальностью, стоять спиной к развитию жизни - позиция реакционная, тут я с Г.С.Кнабе согласен. Но отбросить прежние нормы и бездумно принять новые, потому что они есть, - прогрессивная позиция? Цепляться за старое, взывать к нему - смешно, надеяться возродить - реакционная утопия. Но нельзя принимать дурновкусие, вульгарность, идеалы непросвещенной массы, ставшей широким потребителем культуры и требующей примитива: ее вкусы преходящи. Вывод: не цепляться за ушедшее и не принимать примитив, а видеть новые формы подлинной культуры, которые рождаются, и сопоставлять их с живыми ценностями культуры. Тогда окажется, что ушедшие формы ушли не совсем, а примитив был удобрением для нового. [...]

Несколько поколений не знают этики Толстого и не участвуют в его духовной жизни: одних художественных произведений для этого недостаточно. Закрыт важнейший источник культуры. К проблеме сознания, нравственного императива, беззаветной веры. Трактаты по этике, философии, религии, дневники, письма. Только в ПСС1. Кому оно доступно, мы знаем. Вот так и живем, не тужим. Убогое представление о толстовстве, искаженное - о непротивлении. Глубинная основа не выявлена. Между тем она пробивается даже у нас. Неосмысленно. Не понята связь с традицией. Вера в победу добра, в то, что зло устыдится самого себя, раскается, исправится, а добро возьмет верх без кулаков. Жалкий фильмишко "Все начинается с дороги" - и тот не чужд этой вере! Демьяненко играет страстотерпца. И таких немало - немыслящих, не сознающих себя крупно. [...]

Знакомство с Глебом Панфиловым.

Август. Его квартира. Чурикова, сын. Кабинет. Долгий и интересный разговор. Практически он закончился ничем: писать параллель к Шукшину Панфилов отказался, на предложение писать вместе книгу "Диалог" ответил уклончиво. Но раскрылся хорошо. Слов нет - личность. Дал прочесть "Тему". Поражен, до чего это слабый сценарий. И кто соавтор? Саша Червинский! Есть живые места, в целом же вторично, банально, натужно, психологии ни на грош, зато немало явной дешевки. Вернул, ничего не говоря, а он не спросил. Встреча была единственной. Договорились, что я позвоню ему, когда напишу о нем статью. Случится это не скоро, увы. А статья давно готова, только не написана! [...]

Гундарева в "Трактирщице": все делает правильно, старательно и без пота. Но какая скука! Режиссер - среднестатистический нынешний олух. Без огня, темперамента, без всякого чувства театра и театральной формы, в спектакле нет жизни, ритма, блеска, нет игры. Жуют реплики, "доносят текст" "под Малый театр", все это вяло, медленно, топорно, словно все заторможены.

Помню Марецкую - это была великая роль! Прошло больше двадцати лет, театр гастролировал во Львове, я за десятку сидел на галерке, а словно вчера было, так ясно вижу каждую сцену, жесты, слышу ее голос. И дело не в том, что Гундарева - не Марецкая, а Белинский - не Охлопков. Дело во времени, которое живет в иных ритмах, у него другой темперамент, другая кровь, оно суетливо и внутренне вяло, бескровно и истерично, ему чужд театр, полный жизни, ему нужен театр, который создал бы образ безжизненного существования. В финале кавалер играет драму! Чуть ли не трагедию! А ведь это, черт возьми, комедия! Как раз комедии в спектакле нет. Нет у режиссера и актеров ощущения жанра - ощущения яркой полноты жизни, веселости существования, нет радости бытия и желания радоваться. Финал печален, лиричен, поставлен плохо в специальном плане, но не случайно его общее настроение. Ненужность комедии Гольдони, замена ее лирической грустью - знамение времени. [...]

Писал статью о стиле - нравилось, а прочел верстку - аж скулы заболели: поспешно, скомкано, малоразборчиво, коряво. И на этот раз не смог долго работать, переписывать и править, отложить и переделать. Написал - тут же на машинку, в печать. Надо с этим кончать, но обречен пока на спешку и никак не могу из нее выбиться. Развивается привычка писать не быстро - это было бы неплохо, - а бегло, невдумчиво, безответственно перед стилем. Вот в чем беда. Отвыкаю от упорного труда, от бдения, от языка. Надо работать всерьез, истово.

Вышел прекрасный том Бёркли. Помню, я случайно достал, еще во Львове, один его диалог, изданный в 30-е годы, и был дико поражен красотой и глубиной мысли, величием духа и спокойной верой в свою правоту - в то, что за миром чувственным, материальным есть мир духовный, идеальный, хотим мы этого или не хотим, знаем о нем или не знаем, постигаем его или нет. Идеалистом я не стал, но был подготовлен к критике его философии и отнесся к ней трезво. [...]

Катаев сказал, что перечитывал Библию, и торопливо добавил: как художественное произведение. В этом - он весь. Возразил, что не считает уровень молодежной прозы низким: все хорошо, много хороших писателей, но назвать почти никого не мог. Перечисляя любимых писателей, не назвал ни одного современного. Весь в прошлом, но в каком? В фиктивном! Придумал себя в нем и "занял" в нем "свое" место. Расчет почти точный. Истинное положение дел известно немногим, "Роковые яйца" читали единицы. Но история всех расставит по заслугам.

Возня вокруг Бриков. Одна крайность сменяется другой. Новая братия "маяковедов" стирает все следы Л.Ю.2. Словно ее и не было в его жизни. Вообще говоря, следовало ожидать чего-то в этом роде, слишком уж много ненависти к ней накопилось. Но хрен редьки не слаще. Нужна правда, пора писать подлинную историю, выяснить истинную роль Л.Ю. в судьбе В.В. Теперь В.Б.Шкловский ее оправдывает и обеляет, забыв, что говорил о ней, когда они еще были в ссоре с 1928 или 1929 года. Скучно!

"Весть" Д.Самойлова. Вот событие необходимейшее. Наконец-то свершилось. Найден синтез классической традиции и современного состояния духа. [...] Подлинно русская поэзия. "Снегопад" - чудо. Открыт путь, найдено слово. Смутно искали Ахмадулина, Вознесенский, мог найти Соснора, почти нашел, да погубил себя, Шкляревский, Соколов, вероятно, и другие. Но не хватило таланта, культуры, характера, мужества, гордого терпенья, к судьбе презренья и всего пушкинского духа. "Смежили очи гении" и "все разрешено" - однако это не страшно: есть Самойлов, есть преемственность, самосознание, "музыка и вдохновенье".

Вознесенский в новой роли. Большой поэт, который не состоялся. Черновой набросок. Был талант, ум, вдохновение, огромное желание стать искупительной жертвой, была совесть, понятие о чести, сознание долга и ответственности. Но все это - в недостаточных дозах. Не было корней и нужного атмосферного давления. Он не созрел, остался юнцом, начинающим поэтом, в лучшем случае - предтечей. И заметался, стал дешевить, мельчить, спекулировать, мешая зерна подлинного с грудами дерьма. Явление характерное, нужное, отчетливое, полно выразившее существенные стороны времени.

Впервые прочел "Путешествие дилетантов" и задохнулся от радости. Огромное событие - проза Окуджавы. Словно особняком стоит, но внутренние токи - сообщение с Трифоновым, Казаковым, Распутиным, Самойловым. Не стилизация, а воплощение, ясновидение. Та же проблема корней в культуре, традиций. Замечательная трезвость, никаких иллюзий, расчеты с прошлым, стоицизм. Что из того, что нет веры? Есть надежда - вопреки всему. "Нам остается жить надеждой и любовью..." Утрата веры не абсолютна: это утрата иллюзий, предрассудков, самообмана, это новый этап и новая форма историзма мышления. Вырабатывается новое знание и вера в него. Вера - всякая - противоположна знанию, как известно: верим в то, чего не знаем, в то, что знаем, верить не надо, но в историческое знание входит и вера в это знание, она есть воодушевление, готовность жить и мыслить, терпеть и страдать, жертвовать и не уклоняться.

[...] "Сила и материя" Бюхнера была очень популярна у русской молодежи 60-х годов прошлого века. Это многое объясняет. Надо бы изучить формирование нравственно-психологического типа шестидесятников, их влияние на вторую половину века и в особенности - на поколение 90-х. Его плоский практицизм в форме героического идеализма, бездуховность в виде атеизма, примитивное представление об обществе, субъективно замаскированное верой в примат политэкономии, убеждение в том, что всякая истина конечна, достижима, исчислима и непререкаема, мышление социологическими категориями и массами и полное пренебрежение к отдельному человеку, утрата представлений об уникальной ценности человеческой личности, в итоге - уверенность в том, что человеческая жизнь не стоит ничего, как и судьба меньшинства, что ими можно жертвовать без раздумий ради некоего идеального будущего, вообще небрежение настоящим ради него, то есть иная форма религии и вера в царствие небесное, героизм, самопожертвование, бескорыстие, жестокость, нетерпимость, фанатизм, преданность, неспособность жалеть и сострадать, всевластие идеи в сознании, отрыв ее от реальности, замещение ею реальности, нежелание и неумение считаться с действительностью, а из всего этого - дикая смесь самоотверженности и тиранического насилия, самопожертвования и маниакальной нетерпимости, предельной преданности своему делу и параноической самоуверенности, воли и каприза, озаренности и казарменности. 90-е годы - интереснейшее время, многие корни и истоки. Помогают это понять Чехов, Толстой, Достоевский.

По Фрейду, за приобретение культуры человек расплачивается потерей счастья. Если под ним понимать духовную цельность примитива, нерасчлененность внутреннего мира, однозначность реакций, поведение, обусловленное традицией и средой, невыделенность из коллективного целого, неиндивидуализированное сознание - словом, доличностное состояние сознания, лишенного самоанализа и рефлексии о мире. Это докультурное состояние - счастье примитива. Культура отнимает его и заменяет духовной сложностью, дисгармонией, поисками гармонии и всем прочим, что воспринимается как несчастье отчужденного индивида, как вечное беспокойство и напряжение. По Фрейду, далее культура порождает психологическую нищету масс, неудовлетворенность культурой и желание от нее избавиться. Это доказано историей многократно. Все антикультурные движения возникали и развивались в ситуации такой нищеты и неудовлетворенности, тяготения к культуре и вражды к ней. Яркий пример - фашизм. Это не только идеология деклассированности, но и психология люмпенства. Фрейд многократно предвидел фашизм во всех его личинах.

Мало кто мельчает так убого, бесцветно и неряшливо, как Нагибин. Вот случай, когда нечего пенять на обстоятельства, на кино: он сам виноват - дешевка в нем взяла верх. Утратил содержание, писать стало не о чем, в руках - мертвая форма с пятнами старого пота. Пошел сочинять о художниках прошлого, и как жалко все выглядит. Мельчит все, к чему прикасается. Пересказывает известное с подробностями из документов и постоянно претендует на философию и психологию, на открытие глубинных сокровенностей. А выходит слабая беллетризация биографических сведений. Сравнить с подлинным - Томас Манн, "Трудный час", например, или Акутагава - как он проникся Толстым и Тургеневым! Бессодержательность и безличье ничем не прикроешь. [...]

В сфере искусства все больше места занимает информация, вытесняя образ, художественное, повествование авторское вытесняется безличным описанием случаев жизни, и процесс этот ширится. Искусство вытесняется его едва организованным материалом, художественная форма едва теплится и оказывается излишней, событие само говорит за себя - плоско, однозначно, на своем собственном, бытовом уровне. Духовные интересы отодвинуты для массового восприятия информационными, удовлетворяющими растущий голод практического знания о мире. Культура распространяется вширь, а не вглубь и становится менее духовной, более поверхностно-эмоциональной, примитивной, но и более живой, подвижной. Искусство измеряется мерками быта, понижается до него, в него включается и становится заменителем фольклора. Вот, видимо, одна из причин сложного явления. Соавторами Баха, Манна, Врубеля, Сарьяна могут быть немногие. А что же делать остальным? Они тоже должны сочувствовать, сотворчествовать, строить вместе с авторами общий мир, близкий и понятный, сопоставимый с их жизненным опытом. И такое "искусство" становится, отвечая на эти запросы, массовым: шибко идут вечные зовы, проскурины, липатовы, матвеевы, свиридовы, сюда ударяют лицом евтушенки, таланкины, алешины и прочие. Они открыты малокультурному, непросвещенному восприятию, ориентированы на него. Явление это противоречиво, как всякое культурное развитие вширь. Оно, несомненно, демократично, ибо доходит до сотен миллионов. Оно дает им эрзац, обманывает их, но и подготавливает следующий этап - пресыщение и пробуждение духовных запросов. Надо учесть, что и развитие вширь сопровождается движением вглубь: высокая культура и подлинное искусство в этих условиях не теряют свою аудиторию и имеют возможность ее расширить. [...]

В эпоху мысли и разума не надо отчаиваться из-за утраты иных ценностей: они относительны. Ни победа идеала, ни победа экзистенции не бывают ни полными, ни окончательными: они меняются местами.

Новая встреча с Дзиганом. Он человек неглупый (конечно, порядочный), но неглубокий, застрявший в 30-х годах, время прошло сквозь него, все те же громы на головы "камерников", все те же дифирамбы эпическому кино. Отсутствие исторического сознания, исторического чутья.

Много рассказывал о Вертове - как его выгнали со студии и не давали работу и он нищенствовал (жил в том же доме, что и Дзиган), его брюки были обтрепаны с колен, он был жалок, сир, одинок, никто ему не помогал, никто с ним не общался. А духовная жизнь, судя по его дневникам, замыслам, - высокая, богатая. Не сломился, не сдался, не пошел строгать культфильмы. - Почему же, Е.Л.3, никто ему не помог?
- Да мы, игровики, с документалистами вообще не общались. А они его сами и травили, изгоняли.
- Как же так? Ведь Копалин и другие - в те годы его друзья, ученики.
- Они его предали, рвались все в лидеры, к выгодным заказам, а он им мешал. Они и настроили против него руководство.

Конечно, Е.Л. лукавил: не потому Вертову никто не помогал, что игровики были сами по себе, а потому, что боялись, завидовали его прошлой славе. Для С.М.4 он был старый антагонист, да Эйзену и самому в ту пору было время думать о завещании. Точно так же никто не помогал Булгакову, Олеше. [...]

Конечно, "Слово о Толстом" - подвиг нашего дорогого Шкла5. И все же фильм не вполне получился, не в его жанре. "Жили-были" - одно дело, а здесь нехороши совсем по-другому фрагментарность, перескоки, повторы, ошибки, неточности. Есть прекрасные, сильные куски; главная ценность - сам Шкловский как он есть; однако о Толстом сегодня надо было сказать крупнее.

Учения о возможности идеального человеческого общества явно или молчаливо исходят из веры в то, что человек по природе изначально добр. У истоков этой веры - Руссо, с его утопической историей этики. Вера в то, что если сделать условия человеческими, то все остальные проблемы в принципе можно решить, так как каждый поддается исправлению, воспитанию, совершенствованию. Толстой, воспитанный на Руссо, как на материнском молоке, разработал систему самосовершенствования личности, будучи уверен в том, что оно не только необходимо, но и возможно для всех без исключения. Эта вера, которая движет горы, достойна всяческого уважения. Но не менее ценно и трагическое мировосприятие, лишенное веры в изначальную добрую природу человека, видящее, что природа эта противоречива и таковой пребудет всегда, по крайней мере до вмешательства генной инженерии, и что идеальное общество, обусловленное добром, утопично, а реальна идущая тысячелетиями борьба, которая никогда не закончится. Тяжко сознавать, что никогда не наступит на земле царство разума, добра, справедливости, тяжко жить и работать с этим сознанием, но, очевидно, силу жить и работать дает понимание того, что знание предпочтительнее веры, что прогресс трагически противоречив и таким его надо понимать, уважая великие этические утопии, но видя то, что от них ускользает; трагическое мировосприятие ничего общего не имеет с цинизмом, не ведет к приспособленчеству и выражается не только в стоицизме, но и в активной жизненной позиции, которая исходит из своего идеала общественного устройства. Идеал этот - не отсутствие противоречий и всеобщее господство добра, а упорная работа "старого крота", движение прогресса своим путем - через страшные, кровавые противоречия, внутри которых человек обязан проявить величие своего духа, всю мощь характера на стороне революционных сил прогресса. Неверно считать трагедийное мировосприятие пессимистическим. Последнее - совсем иной тип исторического сознания, наряду с оптимистическим, верящим в осуществление идеала. Пессимистическое мировосприятие близоруко и чаще всего ведет к пассивности.

Дико хочется слушать музыку, особенно Шопена и Вагнера, иногда Скрябина. И постоянная жажда писать - но не чужие статьи для журнала, а свое. Ночью просыпаюсь - мучит желание писать, мысли теснятся, тоска охватывает. И сверлит мысль: неправильно живу. [...]

Последняя "Кинопанорама" производит ужасающее впечатление. Дикий, немыслимый случай хилой школьной художественной самодеятельности, клиническое косноязычие, скованность, провинциализм, забитость и тусклость, потуги на юмор, жалкие попытки быть раскованными, унизительная игра в фантики - что за уровень, что за маразм! Позор и поношение, утрата человеческого достоинства и облика. Боже правый, когда же это кончится, когда же ТВ наше выйдет из дебильства?

Великое дело удалось Симонову - начать цикл Булгакова. Пусть передача поверхностна - все понятно, важен общественный факт, и те драгоценные зерна, которые в ней есть, прорастут. Не удержался и отвесил ляп Катаеву! Уверен, что выйдут и воспоминания, и ранние повести. Идет время Булгакова. Надо садиться за работу о нем. Все яснее и опосредования, многое обдумано. Почему-то начинаю обдумывать работу о нем, когда мне плохо, тяжко, трудно жить. [...]

Знакомство с Григорием Александровым в монтажной "Мексики". Тяжелейшее впечатление. Развалюха. Смерть жены и сына, видимо, доконали. Знакомство с Э.В.Тобак. Интересный человек, личность, насколько можно судить. Обещала встречу для беседы.

На студии - разговоры о "Сталкере" и Тарковском: никто не осуждает - во всяком случае, вслух. Ставят в пример.

Евтушенко производит впечатление полусумасшедшего. Надо совсем оторваться от реальности и свихнуться на своей особе, чтобы печатать беседу с Саррот, где он открыто самовлюбленный хам, а теперь вот - беседа о Феллини! Неловко читать. Пошлятину несет о фильмах, о "Городе женщин", вообще ясно вырисовывается суть его как общественно-нравственного явления и его деградация. Он графоман в широком смысле - не только слабенький поэт, бездарный прозаик и смехотворный сценарист, но и дилетант в самом своем бытии, существовании: графоманство как содержание и форма жизни. Отсю-да - жалкая суета. И беспринципная смесь левого с правым, фрондерства и охранительства. Тоска!

"Шура и Просвирняк". Очень важно! Влияние Трифонова отрадно. Верная картина судеб и времени. Микрокосм. Подоснова народной жизни. Развитие метода Трифонова ("Время и место") - значение социально-нравственного хронотопа. У Трифонова - семантика определенных мест жительства, образ пространства-времени, его эволюция, распад, власть памяти, боязнь прошлого, скептическое отношение к будущему - без иллюзий. Генезис кризиса и у Рощина... Новый уровень и новое содержание исторического сознания.

Часто вспоминаю Дзигана, не верится, что умер. Пережил свое время, но остался живым человеком, с совестью. [...]

Перечитываю Самойлова. И успокаиваюсь: пусть суетятся пигмеи, поэзия русская живет по своим законам.

Искусство перестало быть абсолютной ценностью. Ею стало преуспевание - любой ценой. Тем важнее пример Тарковского, Иоселиани. Люмпенизация не могла не коснуться и искусства. В статье о Мережко сказать об атомизации и охамлении, о превращении народа в население.

Пропаганда однообразна, назойлива, криклива, непоследовательна, самонадеянна, апологетична; любой из этих недостатков отрывает ее от жизни, замыкает на себе, превращает в фикцию, существующую над реальностью ради себя самой. Такая пропаганда забывает, что не она, а бытие (по-прежнему!) определяет сознание. Тщась вытеснить и заменить реальность, она оказывается иллюзорной. В сущности, она стремится стать мифологией, но сегодня верит ли кто в миф? Пропаганда, пытаясь отменить весь мир, отменяет в нем себя, исключает себя из действительности, делаясь смешной и играя обратную роль контрпропаганды. Чем назойливей, однообразней и крикливей она выдает желаемое за сущее, тем яснее пропасть между ними.

[...] Русская поэзия до тех пор поэзия, пока в ней живут Пушкин, Некрасов, Тютчев. В Самойлове - живут. В реке всегда есть вода ее истоков. Но есть ручейки из болотца дождевого.

Визит к Солнцевой. Был у нее впервые. Квартира не изменилась со времен Довженко. Поражает обстановка. Сама Ю.И.6 произвела двойственное впечатление. С одной стороны, дай Бог каждому из нас такую вдову, с другой - страшный в своем расчетливом фанатизме, ограниченности и терроризме человек. Будем делать подборку к 90-летию А.П.7. И снова захотелось писать о нем, ужас как захотелось. Часто о нем думаю, хотя, по словам Е.Д.8, если кто и устарел на сегодня, то это А.П. Оно как посмотреть. Непрерывно думаю и о Булгакове. Постоянный хоровод: Эйзен, Тарковский, Булгаков, Довженко, Блок.

Ставят в пример 20-е годы в искусстве: прямота мнений, откровенные высказывания, бурные споры, нелицеприятность, мол, не было захваливания, говорили друг другу правду. Но, во-первых, была и групповщина, и злобная травля - примеров легион (Булгаков!), а прямота часто служила доносительству. Во-вторых, то положительное, что тогда было, объясняется тем, что для талантливых, искренних людей и в общественном сознании в целом искусство (как и идеология) было абсолютной ценностью. С тех пор много воды и крови утекло, перестала быть абсолютной ценностью идеология, которой стало возможно спекулировать, а за ней - и искусство, с помощью которого стало возможным преуспевать. Абсолютной ценностью стало преуспевание любыми путями и средствами. Нравственность распалась, практически не служит основанием и критерием общественного сознания и поведения, а выполняет роль фиктивную: обряд, ритуал, не для всех, конечно, но для многих. Поведение определяется для них своекорыстием, хищническим приспособлением, наглым паразитизмом. В этих условиях всерьез говорить об искусстве старомодно, наивно, говорят о нем лживо, лицемерно, имея в виду совсем иное. Это развращает, ломает судьбы, но зато просеивает, отделяет овец от козлищ, и ясно, кто есть кто. Редчайшие профессии - писатель, режиссер - стали массовыми, но художники по-прежнему единичны, они и живут по совести, сохраняют нравственность в тяжелое время. Остальные занимаются чепухой и получают от времени по заслугам, довольствуясь признанием при жизни. Распад и разложение никогда не бывают абсолютными и окончательными, в этом страшном, убивающем слабые души процессе есть и положительное содержание: рождаются новые элементы, сильные и здоровые закаляются.

[...] Нет языка, нет речи, нет мысли. Выступают политические обозреватели. Одно и то же теми же словами. Безличье как норма и способ существования. Народ без языка. В газетах - неграмотность. Язык неграмотно формализуется, слова теряют содержание. "Инициативы", "договоренности", "реальности" - зачем думать о том, как выразить новое содержание, когда можно исковеркать слово - и все дела. Народ без языка - народ без родины, без прошлого и будущего.

Подлинный Высоцкий (в отличие от Окуджавы) не на пластинках, которые он, застегнувшись, напел с оркестром, а на пленках. Только по ним через пятьдесят лет смогут понять, кем он был для нашего поколения и для следующего, что сумел воплотить и выразить, что такое была для нас его внутренняя свобода, спокойное мужество, сочетание брутальности и нежности, презрение к охлосу, горечь мудреца и юношеская надежда, равнодушие к славе и уважение ко всем нам. Поймут ли, что такое был для нас и его редчайший дар, и своеобразие этого дара, его дворовое происхождение и работа, проделанная по выделке в Высоцкого? Вряд ли поймут: надо быть нами, в наше время. Оно уйдет - и с ним все чувствования. [...]

Книга по теории "Искусству" не нужна. Пишите, говорят, и приносите, а мы почитаем. Может, пробью брошюру в "Знание". Время, когда ни теория, ни критика не имеют никакой цены, потому что пытаются установить шкалу ценностей в потоке инфляции и девальвации. Поэтому особенно твердо надо заниматься теорией, как это в еще более безнадежные времена делали Лосев, Бахтин, Аверинцев, Баткин и многие другие. Сегодня-то нельзя сомневаться, что рукописи не горят. Надо, чтобы они были, рукописи. Об остальном не следует заботиться.

Бросил бы все и занимался Достоевским и Булгаковым. Кино опротивело, кроме Тарковского, Иоселиани, Феллини. О Достоевском - мысли бурей. Множество новых сторон. Хронотоп. Надо наново написать статью для Фридлендера, не ограничиваться вставками. Нет ни времени, ни сил, усталость убийственная, потерял работоспособность. Август - во Львове, октябрь - у отца, его смерть. Силы ушли, отдохнуть не могу. Все планы - торчком. А надо двигаться. Пора разобрать архив, перечитать, обдумать записи.

Польша - примерно то же, что Крымская война для царизма. Тогда поняли, что нужны реформы сверху. Сегодня все разваливается своим чередом, и мало кто ведет ухом. Реформами не пахнет, потому что не предвидится революционная ситуация. Но она может объявиться за один день. Крах будет полный.

"Бог иде, где хощет, побеждается естества чин". Хороший эпиграф! "Ах, сколь у нас везде всего живого боятся!" - это Лесков, "Соборяне". Мало что нового узрел бы протопоп Туберозов. [...]

Потрясающая по точности анкета зрителей в "СЭ". Опрос, ясное дело, не представителен, ибо зрители смотрели разные фильмы (им надо было всем дать один список всеми виденных картин и из них выбирать лучшие). Зато дает точную информацию о фильмах, которые пользовались у всеядного зрителя наибольшим успехом. Список худших фильмов! Нет сомнения в том, что массовый зритель развращен кичем и не хочет серьезного искусства и искусства вообще. То, что бесформенно и напоминает знакомый жизненный материал, воспринимаемый внехудожественно, в бытовом ряду, и сегодня пользуется самым широ- ким спросом. Одновременно и то, что далеко от жизни, но воплощает мечту, идеал, желания и надежды. В них своеобразно - и прямо, точно, один к одному, и вычурно, искаженно, иллюзорно - отражается массовый тип общественного сознания и поведения, с его простыми, естественными потребностями и с его мещанской психологией и установкой. Для этих зрителей фильм как произведение искусства не существует или отходит на десятый план, а на первом - жизненный материал вне художественной формы. Ее нет в этих поделках, и тем лучше! Она не мешает воспринимать картину как реальную жизненную историю. Благодарные чувства на уровне быта торжествуют. Это хорошо, что не другие чувства, но эстетических потребностей нет. Шкловский о затрудненной форме, о ее функции! Этому зрителю затрудненная форма - помеха, он ее не хочет, не понимает, она стоит между ним и жизнью. [...]

Профессиональный дилетантизм не только в искусстве стал формой жизни, деятельности и сознания, мировоззрением, верой, способом мнимого существования, но и в других сферах общественной жизни. И в других даже раньше, потому что он и в искусстве стал возможным и массовым. Дилетантизм в политике, в экономике, в управлении, в планировании, в культуре, в науке, дилетанты всюду и везде держат общество за горло и за руку и сосут из него кровь, а оно ничего с ними сделать не может, потому что все задуманные реформы попадают в их же неумелые руки и гибнут одна за другой. [...]

Великолепный материал - публикация в "Театре" (1983, 1) из дневников Станиславского. И сила его, и слабость. Узость противопоставления театров переживания и представления. Оно было необходимо для осознания своей задачи, цели, особенности и т.п., а затем стало шорами, тормозом. Судил о спектаклях, которые не видел! И в 20-е, и тем более в 30-е годы в театр почти не ходил. Не понимал ни Мейера9, ни Таирова, ни того, естественно, почему МХТ переживает разного рода трудности. А они во многом были обусловлены его сектантской установкой идти вглубь, а не вширь, к взаимодействию со всеми исканиями. Но его этика - единственная надежда и опора театра. Без нее театр - только служба культурного быта. И если этика Станиславского ушла из теат- ра, театр виноват во вторую очередь: изменилась раньше этика, упали в цене нравственные заповеди. А вещи и преуспевание поднялись в цене. Дон Кихот с его "я презираю мирские блага, но не честь" - дважды Дон Кихот в этих условиях. Но шкала есть шкала, она неотменяема, время просеивает, труха горит, а рукописи - нет. В "Дружбе народов" новый роман Окуджавы. Впечатление сильное. [...]

Да, нельзя опускать руки. Надо работать. Вопреки всему. Никто не одинок, если не малодушен!

83-й год мчится быстро. После сорока каждый год ускоряет бег. Скоро пятьдесят, а ничего, ничего не сделано. Мука.

Сравнить "Заметки о мещанстве" и "Грядущий хам". М.10 считает, что хам грядет из мещанства. У хама три лица. Первое - самодержавие, "мертвый позитивизм казенщины". Второе - "мертвый позитивизм православной казенщины" - православие, воздающее Кесарю Божие. Третье - хулиганство, босячество, черная сотня. Три начала духовного благородства: земля, народ - живая плоть, церковь - живой дух, интеллигенция - живая душа. Полагал, как и Бердяев, что может быть чистое, абсолютное, внецерковное православие, что возможна неказенная церковь. Распространенное заблуждение (типологически). Маркс в "Критике Готской программы" высмеял иллюзии "народного государства": оно всегда антинародно, пока оно есть.

Чтобы три начала духовного благородства соединились в борьбе с тремя началами духовного рабства и хамства, нужна общая идея, соединяющая интеллигенцию, церковь и народ, ее может дать только возрождение религиозное вместе свозрождением общественным. Религиозная общественность спасет Россию, думал М. (Понадобился культ.) "Воцарившийся раб и есть хам, а воцарившийся хам и есть черт".

Красота, эстетическая форма - как бесполезная роскошь. Это от народного аскетизма, от духоборчества, "монашеский страх плоти и крови, страх всякой наготы и красоты как соблазна бесовского". Отсюда неуважение к внутренней, личной свободе. Отсюда у радикалов нетерпимость раскольников, уставщиков, "как бы кто не осквернился, не оскоромился мирского скверного". У всех радикалов - "одинаковый пост, отвлеченное рационалистическое сухоядение". Упрекает Маркса: он не предвидел опасности "нового Китая", "духовного мещанства", которых так боялся Герцен.

Рано или поздно - поиск общей идеи. Не исключено, что новая религия или новый культ всерьез. После всех фарсов. Без общей идеи. И единой веры не получается. Об этом думают все больше. [...]

Мережковский в "Чехове и Горьком" несколько раз передергивает. Чехов явно совсем иное имел в виду в письме к Дягилеву (1902). Из слов Чехова вовсе не следует, что веру Достоевского Чехов считал "смутным угадыванием": речь о том, что надо познать истину настоящего Бога, а не искать ее в Достоевском. М. лихо привязывается, чтобы изложить свое учение. Явно суживает мысль Чехова, цитируя рассказ "Студент": у Чехова "правда и красота" вовсе не христианство, а именно свойство всемирной жизни. М. лихо сооружает противоречие и укоряет Чехова, что он прошел мимо Христа. [...]

В статье "Пророк русской революции" (о Достоевском) много интересного. Трактует лозунг "Манифеста" как "соборно-вселенский и бессознательно-религиозный". Выход - в абсолютной теократии: общество становится цер-ковью.

Читая классиков, наших и зарубежных, часто думал: как в тяжкие, смутные времена, когда все догнивало и распадалось, земля колыхалась и вулкан уже дымил, заниматься художеством, изучать языки, читать древних. А теперь понимаю.

Стихи Евтушенко в "Правде". Никакой поэзии, зато и без позы: подлинная исповедь хулигана. Причем жующего свой пирог. Он, как всегда, ничего не говорит своего, от себя, этого не было у него и нет, зато точно улавливает то, что носится в воздухе, и сообразовывает унюханное с направлением ветра. Туда ему, сирому, и дорога. В сущности, везде у него все тот же детский сад - без кавычек.

Солнцева много рассказывает о врагах Довженко - о Пырьеве, о Ромме. Даже если поделить ее инвективы на десять, остаток велик. Как-то не вяжется плохое с Роммом, но и Дзиган говорил о нем скверное. Никому, видимо, не удавалось вести себя прилично на постах. Только Эйзена, когда он недолго был худруком студии, я не слышал, чтобы кто-нибудь ругал. Не хочешь опаскудиться - не делай служебную карьеру. Я это понял лет в девятнадцать и выбрал для себя научную.

Работать не только трудно, но и бессмысленно: трусость пигмеев вселенская. Все вычеркивается. Люди, выжившие благодаря молчанию и усидевшие на чужих местах благодаря неподвижности, не могут вести себя иначе и тогда, когда надо говорить и двигаться, чтобы жить и сидеть дальше. Они посмеиваются над реформаторами, уверенные в том, что на самом деле ничего меняться не будет - по существу. А шумиха - пусть ее. И мы поболтаем о новом курсе, а ничего не изменим. А как их осудишь? Точно так же ведет себя непосредственное начальство. А то, что перемены уже видны и неизбежны, то, что идет борьба, их позицию не меняет: посмотрим, кто победит, и примкнем.

Черт бы с ним, но журнал пожирает все время и все силы, делать свое дело некогда. Все планы застопорились. Конечно, слишком много хочу успеть, словно мне двадцать, но все же кое-что еще надо сделать. Видимо, не получится. Сладить бы с докторской. Нужен полностью свободный год. Нужна своя квартира. Тяжело. Возраст дает себя знать. И мучительно видеть рядом самого дорогого человека, который обречен ждать, ждать, ждать. Сколько можно? Писать без надежды, год за годом, в стол... Мерзко. Но нельзя отчаиваться.

Этот год совсем беспросветный: ничего писать не успеваю, все - журналу. А надо писать каждый день хоть по три страницы - и эпос, и монтаж, и все остальное. Быстро устаю. И гадко на душе от бесконечных и свинцовых безобразий и мерзостей, от опустошений в культуре, от безвременья.

Пришли к выводу, что живое не могло возникнуть из неживого. Но все равно, раз эволюция телеологична, а методом проб и ошибок гомеостатичная самовоспроизводящаяся система возникнуть не может, так как хромосомы не могут предшествовать организму, а без них он не возникает, несущий их в себе, - то жизнь остается чудом, ибо естественным путем, непреднамеренно, ненаправленно, без замысла и цели она возникнуть не могла. Бесполезно ссылаться на эволюцию, это все равно что верить в неназываемого Бога. Вид должен возникнуть сразу популяцией, человек - не парой даже, а стадом, причем двуполость - условие, но она же и результат развития! Чтобы возникли два пола, нужны два пола, а кто родил первых родителей первых родителей? И т.д. Что было раньше - яйцо или курица? Дарвин на это не отвечает. И не ставит этот вопрос.

Когда-нибудь напишут историю нашего киноведения. Может, и я, если доживу, приму участие. Непременно выскажусь о роли Н.А.Лебедева в истории нашей науки. А роль эта двойственная: и положительная, и зловещая, глубоко реакционная. Заслуги Н.А. общеизвестны. Он пробил киноведческое образование, создал факультет, кафедру, многие годы был апологетом киноведения, агитатором и т.п. И в то же время он тормозил развитие теории, ненавидел, замалчивал, извращал теоретиков - ничего в теории не понимая глубоко, схватывая лишь внешнее. О его ненависти к Эйзенштейну можно рассказывать долго. Н.А. лично ответствен за тот заговор молчания, которым десять лет (1948 - 1958) было окружено имя С.М.11 (хотя, конечно, не только Н.А., но в институте Н.А. - в первую голову). Я застал странное отношение к С.М. Вроде он был - и в то же время его не было. Вроде он гений - и в то же время постоянно, на каждом шагу, заблуждался. Вроде много сделал - и не сделал, не оставил ничего. Вроде классик - и формалист. Словом, фигура скользкая, подозрительная. Мой интерес к С.М. Н.А. на втором курсе встретил неодобрительно, не советовал мне брать тему курсовой по Эйзену. Я тогда думал, что Н.А. сомневается в моих силах, и обидчиво и упорно настаивал на своем. Вдруг Н.А. легко согласился. Несколько раз, беседуя со мной, он настаивал на внимательном изучении ошибок С.М., перечисляя их: монтаж аттракционов, типаж, интеллектуальное кино и т.п. Попутно рассказывал разные истории о С.М., о его странностях и причудах, намекал на его эротоманию. Я тогда ничего не знал об их личных отношениях и слушал, раскрыв рот. Неприязнь Н.А. к Эйзену была очевидна, но я не придавал ей значения. Однажды после лекций мы с ним вместе вышли из института и пошли к его дому. Заговорили о моей курсовой (С.М. в 20-е годы), и Н.А. сказал:

- Эйзен мало читал.

Я даже остановился.

- Что вы, Н.А.! Мало кто прочет столько!

- Ну да, но это научные труды, а беллетристику он не знал.

Я был ошарашен и думал, что он рехнулся. Перед моими глазами встали полки библиотеки С.М. (я тогда был уже знаком с Перой Моисеевной).

- Как не знал? Он же часто говорил о Золя, Пушкине, Бальзаке. А Гоголь, а Диккенс, а Толстой!

Н.А. зло посмотрел на меня:

- Золя - да, Золя он увлекался и все свои ленты ставил по Золя, а не по жизни.

У меня пропала охота просвещать профессора, и заговорили о другом.

Много раз он возвращался к своей навязчивой мысли: С.М. не знал марксизма, поздно, в середине 30-х годов, познакомился с ним, не знал диалектики. Тщетно я и Наум Клейман пытались втолковать ему, что это сказки, - он просто не слушал, ему надо было так думать. Мне он однажды сказал:

- Из Мексики я получил от С.М. письмо, в котором он просил меня прислать ему литературу по марксизму, причем популярную. Я послал, и, вернувшись, С.М. всерьез занялся изучением Маркса и Ленина. Но так и остался путаником.

Путаник - это было его любимое обозначение Эйзена. Я приводил примеры более раннего изучения Эйзеном диалектики, причем ссылался на опубликованные работы, но Н.А. не слушал, твердил свое и раздражался. Последним его аргументом был тот, что С.М. изучал Фрейда и был под его влиянием. В моей курсовой он всячески подчеркивал критические замечания по адресу С.М., а когда я на третьем курсе делал сообщение о творчестве Эйзена в 30-е годы, Н.А. из сообщения сделал неожиданный вывод, что это был для С.М. "бесплодный период". С огромным трудом я добился разрешения проходить практику в кабинете режиссуры и работать над огромным и неразобранным архивом С.М. В середине третьего курса Н.А. сделал последнюю попытку "образумить" меня (видимо, он полагал, что я или брошу С.М., или стану новым Авенариусом). Долго говорил все то же о путанике и формалисте, а потом перешел к моей научной карьере: мол, я способный, но будущее у меня неясное, в аспирантуре остаться сложно, тем более что у меня одностороннее увлечение С.М. и апологетичное к нему отношение. "Вот если бы вы написали об ошибках Эйзенштейна", - сказал он со значением. До сих пор помню эти слова и паскудный тон. Я помолчал, чтобы сдержаться, и ответил, что с 56-го года занимаюсь С.М., но не нашел у него ни одной ошибки. Н.А. посмотрел на меня прощально, я встал и ушел, возненавидя его, эта ненависть во мне и сегодня свежа. Отношения наши испортились, стали холодно официальными. Н.А. еще один раз заговорил со мной об Эйзене в кабинете киноведения, после лекции. Я не скрывал, что работаю в ЦГАЛИ над архивом С.М. и в курсе шеститомника. Н.А. спросил, знаю ли я материалы первого тома (мемуары). По его вопросам я понял, что он панически боится, что будет опубликовано что-нибудь о нем, - видимо, он хорошо знал, что именно мог написать о нем С.М. Я успокоил, что в известных мне материалах ничего нет о ком-то из ныне живущих мастеров и что почти весь первый том посвящен (в мемуарах) загранице.

- Ну да, родина его мало интересовала, - сказал Н.А. со злобным удовлетворением.

Когда я подал заявку на диплом по Эйзену, Н.А. сделал все, чтобы ее не утвердили, а заведующему кафедрой сделать это было нетрудно. Мне пришлось назвать новую тему - о Штраухе, но в последний момент меня осенило пожаловаться Р.Н.Юреневу и попросить защиты и помощи, и Р.Н. меня спас! Пока он в кабинете киноведения - около часа - говорил с Н.А., я ходил по коридору. Р.Н. вышел, помотал головой и сказал: "Ну и ну! Но я все же его перепилил". И рассказал мне о беседе, в которой Н.А. излагал все те же данные о С.М.: путаник, формалист и т.д. На моей защите он молчал, но, выйдя в коридор, сказал мне: "Чего это вы испугались?" "Вы о чем, Н.А.?" "Позвали на помощь всех своих", - процедил он (на моей защите выступили Вайсфельд и Наум 12). До этого он уверял, что я "забиваю студентам головы формализмом" на занятиях кружка по изучению творчества С.М., но ему давно уже никто не верил. Н.А. ни разу не был в архиве С.М., никогда не интересовался его неопубликованными работами, уверив себя, что мальчика не было. С этим он и жил - пусто и праздно.

В декабре 1969 года я с ним встретился в Болшево на семинаре и убедился, что он все такой же и все так же относится к Эйзену. На кафедре он в этом отношении был не одинок: он всех воспитывал в таком же духе, кроме разве Долинского. Молодежь он подобрал себе серую и робкую, кадры воспитывал ужасно, ни одного теоретика нет среди его аспирантов и кандидатов, все верхогляды и малознающие люди. Делал он это вполне сознательно. Он всеми силами тормозил в институте развитие научной мысли, ориентируя всех на описательство, фактографию, критиканство - все, чем блистает его книга.

Когда редакция кинолитературы "Искусства" вызвала нас к себе и попросила предложить свои темы для книг, Н.А. не поддержал это, отмахнулся. Ни разу он не посоветовал кому-либо из нас печататься, не вызвался помочь. Много раз мы говорили на курсе о сборнике студенческих работ, об альманахе киноведов - он ни разу не поддержал. При нем кафедра дышала на ладан, в научном отношении была почти нулем. И его влияние не ограничивалось стенами института. Отношение к Эйзену - частный случай отношения к теории вообще: недоверие, боязнь, отрицание, помехи. Он много раз красиво говорил о том, что нужна теория кино, обрушивался неведомо на кого с упреками, что ее до сих пор нет, бил тревогу, звонил в колокола, гремел, сокрушался - ну просто страдалец и герой, но сам ничего не сделал для теории, для воспитания кадров и другим мешал. Он так и не организовал чтение курса теории кино, а "Введение в киноведение", которое он читал, - это на смех курам. Студенты называли этот курс "Число киноустановок в СССР". Семинар "Кино и зритель" он повел по-дурацки, вне всякой научной основы, вслепую и неверно. Он ничему не смог научиться, ничего не понял и только шел на вынужденные уступки: см. второе издание его книги. Это человек нетворческий, не способный к теоретическому анализу, ум косный, начетнический, систематизатор, классификатор без научной основы, догматик и тайный завистник.

Увы мне! Все это я должен сказать о человеке, который так хорошо ко мне отнесся, взял на курс к себе, решив мою судьбу. Но я должен!

Соснора не пишет, не едет, жутко становится, когда думаю, каково ему в глухоте и одиночестве. Какая тяжкая доля, какая свирепая судьба, как нелепо он с собой обошелся, с этим пьянством. Извел себя в самые лучшие свои годы. Алкоголь незаметно для него исказил его душу, сознание, оторвал от мира, озлобил. Гениальная одаренность - и такой финал. Конечно, он останется среди крупнейших поэтов, но сколько он мог бы сделать поистине великого! И ничем, никак не помочь. Начал он пить на моих глазах - вроде дурачился, бравировал, потом - армия, там и втянулся, потом - завод, шизоидная Марина, подлая среда с непременной бутылкой и шлюхой на подхвате. Сопротивляемости не было. Понимал все, знал себе цену, а не берег, не было одного нужного корешка. А вот Олег Чухонцев - огромный талант, великий, может быть, поэт. Тоже злая судьба, любой бы сломился, а он - нет, выстоял. Надо, чтобы внутри жило то, ради чего должно выстоять. Царство Божие и человеческое внутри нас.

Кончился этот блокнот. Начал я его в 78-м, уже здесь, в Москве. Сколько событий!

Публикация и примечания Ларисы Прус

 

1 Полное собрание сочинений.

2 Лилия Юрьевна Брик.

3 Ефим Львович Дзиган.

4 Сергей Михайлович Эйзенштейн.

5 Виктор Борисович Шкловский.

6 Юлия Ипполитовна Солнцева.

7 Александр Петрович Довженко.

8 Евгений Данилович Сурков - в то время главный редактор журнала "Искусство кино".

9 Всеволод Эмильевич Мейерхольд.

10 Дмитрий Сергеевич Мережковский.

11 Сергей Михайлович Эйзенштейн.

12 Наум Ихильевич Клейман.