Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Быть этому свидетелем - Искусство кино

Быть этому свидетелем

  • №6, июнь
  • Елена Булгакова, Татьяна Луговская

В центре данной публикации три человека, связанные теснейшими узами любви и душевной приязни — Елена Сергеевна Булгакова, Татьяна Александровна Луговская и Сергей Александрович Ермолинский.

Елена Сергеевна Шиловская — бывшая жена известного военачальника Е.С.Шиловского — вышла замуж за Михаила Афанасьевича Булгакова в 1932 году, то есть в период тяжкого кризиса — его постоянно охватывали приступы отчаяния и одиночества, иногда он даже не мог выходить без сопровождения на улицу. Елена Сергеевна стала его другом, женой, секретарем, распорядителем.

В это время признанный писатель и драматург превратился в гонимого властью, собратьями-литераторами, журналистами. День за днем над ним сгущались тучи, и в такое время он более всего нуждался в близком, мужественном друге, единомышленнике («Тайному другу», так первоначально назывался его «Театральный роман»). Елена Сергеевна стала его тайным другом, когда они не могли быть вместе, а потом уже женой — до смертного часа. Свою Маргариту из романа о Мастере Булгаков сначала сотворил, сочинил, а уже потом Елена Сергеевна словно наполнила этот образ собой. После его смерти она хранила, перепечатывала, переплетала все написанное им. Давала всем читать его романы, носила их в редакции и издательства, устраивала вечера его памяти. В 1960 году она писала брату Булгакова Николаю Афанасьевичу, живущему в Париже: «После всего тяжкого горя, выпавшего на мою долю, я осталась цела только потому, что верю в то, что Миша будет оценен по заслугам и займет свое, принадлежащее ему по праву место в русской литературе».

Горе действительно не оставляло ее. От брака с Шиловским у нее было два сына — Женя и Сережа. Евгений очень любил Булгакова, и Елена Сергеевна мечтала, чтобы он занимался его рукописями и архивами. Но в 1957 году Евгений скончался от той же болезни, что и Булгаков, — нефросклероза. Умер он в возрасте тридцати пяти лет. Так Елена Сергеевна дважды пережила кошмар медленного умирания близких людей.

Уже после смерти Булгакова в 1940 году Елена Сергеевна, обращаясь к нему, записала в своем ташкентском дневнике: «Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе». Она умерла в 1970 году, ее урна была захоронена вместе с прахом М.А.Булгакова на Новодевичьем кладбище.

«Мы так редко заглядываем в свое детство, между тем мы выросли из него для нашей взрослой жизни. Мы его дети. На долгие-долгие годы мое детство отрезалось от меня. И только теперь, только под старость, я снова соединилась с ним и поняла, что мои корни там, в тех далеких годах». Так начиналась повесть «Я помню» Татьяны Александровны Луговской1, написанная от лица остроумной, в чем-то избалованной, но очень талантливой девочки, родившейся в 1909 году в семье учителя, инспектора Первой московской гимназии, находившейся на Волхонке. Семья жила тут же — в казенной квартире. Александр Федорович Луговской был преподавателем словесности, уроки он вел необычно, как вспоминал его сын, поэт Владимир Луговской, «он приносил в класс то старую гравюру, то павловскую фарфоровую чашку», связывая мир словесный с миром материальной культуры. Его учениками были академик Д.Благой и профессор лингвистики Н.Яковлев (дед писательницы Петрушевской). Александр Федорович был истинным интеллигентом, в его характере совмещались доброта, мягкость и скромность с волей, достоинством и мужеством. В годы революции и гражданской войны, будучи тяжело больным, он сумел собрать детей и вывезти их в Сергиев Посад, где в оставленном имении создал школу-колонию, которая сама себя кормила в те голодные годы; дети выращивали картошку, ухаживали за коровами, работали в поле и учились. Александр Федорович умер в 1925 году в возрасте пятидести лет от инфаркта.

Мать Татьяны Александровны Ольга Михайловна Успенская — в юности певица и хозяйка большого дома. «Мама была переменчивая: красивая и дурнушка, добрая и сердитая, веселая и грустная… Мне кажется, — писала Татьяна Александровна, — что ей легче было выразить себя пением, чем словами». Более всего был привязан к матери старший брат Татьяны Александровны Владимир Луговской. Они были очень похожи и понимали друг друга с полуслова. Луговской стал известным поэтом, он объехал весь свет, но всегда жил вместе с матерью. Ее болезнь во время войны, переезд в Ташкент, паралич и смерть Луговской воспринимал как главную трагедию своей жизни.

Татьяна Луговская с детства занималась живописью, стала театральным художником по костюмам и педагогом. В 30-е годы она уже работала в ведущих театрах Москвы.

С юных лет она была знакома с многими поэтами и писателями — В.Маяковским, О.Мандельштамом, А.Ахматовой, П.Антокольским, А.Фадеевым, дружила с Е.Булгаковой и Ф.Раневской. Работа театрального художника сблизила ее с В.Татлиным, А.Тышлером, С.Лебедевой, Л.Малюгиным и другими. Татьяна Александровна обладала собственным взглядом на вещи, незаурядной волей и независимостью характера, остроумием, особой и навсегда запоминающейся интонацией. Из нее могла получиться замечательная мемуаристка — знание людей, точный язык, память на детали отличали ее устные рассказы. Когда, уже в преклонном возрасте, Татьяна Луговская наконец собралась записать свои воспоминания, сразу же стало ясно, что она сложившийся писатель — со своим художественным миром. Одним из первых ей сказал об этом Вениамин Каверин, рекомендовавший из отдельных воспоминаний сложить полноценную повесть. Книга «Я помню» выдержала несколько изданий и была переведена на разные языки.

Сергей Александрович Ермолинский начинал как журналист, но вскоре стал сценаристом, драматургом, писателем. Особую известность в 20 — 30-е годы ему принесли сценарии к фильмам Ю.Райзмана «Каторга», «Земля жаждет», А.Файнциммера «Танкер «Дербент», Г.Рошаля «Дело Артамоновых». Совместно с Е.Габриловичем они работали над сценарием «Машеньки», картина вышла на экраны и снискала широкую популярность, когда Сергей Александрович уже был в тюрьме. О своей дружбе с Булгаковым и мытарствах после его смерти, о тюрьмах и ссылках Ермолинский подробно написал в книге «Из записок разных лет».

С Еленой Сергеевной Булгаковой его навсегда связали прочная дружба и взаимное уважение. Болезнь Михаила Афанасьевича еще сильнее сблизила их.

«В феврале я уже не выходил из их дома. Как ни мала была моя помощь, нет-нет, а я заставлял Лену поспать: вместо нее прислушивался, спит ли он, не зовет ли. Все-таки, мне кажется, я немного помогал ей. Она была такой же, как всегда. Входила к нему, улыбаясь. Собранная, причесанная, не раз озабоченно взглянув на себя в зеркало, она бесшумно управляла жизнью в доме. И не было никакой суматохи, паники, отчаяния, ни охов, ни жалоб. Мы пили с ней утренний кофе, в кухне, словно бы я пришел гостем, все было красиво и уютно, ни в чем никакой неряшливости. Лишь в последние дни она тихонько плакала, присев к кухонному столу, и я не мешал ей, не заговаривал с ней».

Булгаков умер 10 марта 1940 года, а уже в конце октября после месячной слежки Ермолинский внезапно исчез из Москвы. Позже выяснилось, что он арестован, на Лубянке пытались слепить «булгаковское дело». Человек исключительного благородства и порядочности, Ермолинский сотрудничать со следствием отказался и никаких показаний, порочащих покойного писателя, не дал. Но тогда обстоятельства ареста и хода следствия по его делу никому не были неизвестны.

Однако «булгаковское дело» в НКВД не сложилось. Срок заменили ссылкой. Войну Сергей Александрович встретил в саратовской пересыльной тюрьме, а оттуда последовал в Казахстан.

Накануне войны примерно тогда же, когда исчез Ермолинский, брат Татьяны Александровны, поэт Владимир Луговской, познакомил ее с Еленой Сергеевной, с которой он был в близких отношениях. Она была рядом с ним и в эвакуации в Ташкенте, когда он испытывал тяжелейшую депрессию, болел и мучительно страдал оттого, что остался в тылу, а не ушел на фронт. Тогда она помогла ему выжить. Луговской писал о Елене Сергеевне в поэме «Крещенский вечерок»: «Но ты мудрей и лучше всех на свете, с пустяшной хитростью и беспокойством, беспомощностью, гордостью, полетом».

В пыльном и душном Ташкенте 1942 года Елена Сергеевна Булгакова неожиданно получила письмо от Сергея Александровича Ермолинского, из которого узнала, что он не в тюрьме, а в ссылке — где-то поблизости, в Казахстане. Оказалось, что Н.Черкасов и С.Эйзенштейн, работавшие в эвакуации на киностудии «Казахфильм», ходили за него хлопотать к наркому НКВД Казахстана и убедили его в том, что Ермолинский является незаменимым сценаристом, необходимым киностудии. И Сергею Александровичу неожиданно пришло предписание ехать в Алма-Ату, хотя пребывание в любом более-менее крупном городе ему было запрещено.

Из письма было понятно, что Сергей Александрович голодает и у него нет денег.

Елена Сергеевна жила во флигеле писательского дома на балахане (верхней надстройке узбекского дома) с младшим сыном Сережей, а внизу в двух небольших комнатах под ними — Луговские: Владимир и Татьяна и очень недолго — их мать, вскоре умершая. В тот день Елена Сергеевна побежала к Татьяне Луговской.

«…— Ты знаешь, Сережа нашелся.

— Какой Сережа?

— Ермолинский. Он в ссылке в Казахстане. Надо было бы посылочку ему сделать, а у меня ничего не осталось. Все проели» (из рассказов Т.Луговской) .

Так Татьяна Александровна Луговская впервые узнала о Сергее Александровиче Ермолинском. А он еще долго не знал о ее существовании. Встреча их произошла очень нескоро.

Посылку Елена Сергеевна и Татьяна Александровна соорудили вместе.

«И вдруг — радость! — писал в воспоминаниях Сергей Александрович. — Посылка от Лены из Ташкента! Мешочки, аккуратно сшитые «колбасками», в них были насыпаны крупа, сахар, чай, махорка, вложен кусочек сала, и все это завернуто в полосатенькую пижаму Булгакова, ту самую, в которой я ходил, ухаживая за ним, умирающим. И развеялось щемящее чувство одиночества, заброшенности, повеяло теплом, любовью, заботой, домом…»2

Когда Татьяна Александровна приехала из Ташкента в Алма-Ату к своему первому мужу Г.П.Широкову, работавшему режиссером на «Казахфильме», Сергей Александрович лежал в больнице с брюшным тифом. Ухаживающие за ним подруги Софья Магарилл3 и Мария Смирнова4 рассказывали о нем, и она уже во второй раз стала помогать собирать передачи для неведомого ей Ермолинского.

Софочка, заразившись в госпитале тифом, умерла, а Сергей Александрович, надорванный тюрьмами и ссылкой, чудом выжил.

К концу 1943 года кинематографическая жизнь в Алма-Ате замирает. Город покидают целыми съемочными группами. Все возвращались в Москву. А Сергей Ермолинский только провожал поезда. Для него въезд в Москву был закрыт.

В это время Татьяна Луговская пишет в письме Леониду Малюгину5: «Ташкент пустеет, уезжают последние друзья».

Рассказы Татьяны Луговской6

Володя7 жил под Москвой в Переделкино. Кажется, это был сороковой год, да, сороковой. Он позвонил мне — приезжай и оденься получше. Я оделась — у меня были такие вставочки из органди. Все хорошо, но на лице выступили пятна — у меня тогда бывала аллергия, теперь уже нет. У него была большая комната. Пришел Маршак, сел под торшер, читал стихи. Он много знал наизусть. Бесконечно.

Потом Володя повел меня знакомиться с Еленой Сергеевной. Она мне показалась очень старой. Ей было лет пятьдесят. Потом перестало так казаться. Когда Сергей Александрович ее первый раз увидел, он ахнул — субретка. И сказал: «Миша, ты сошел с ума!» А тот: «Не твое дело!» Она не была красивой никогда, но была очень обаятельна.

У Володи с ней был роман. Я ее понимаю. У нее в жизни образовалась такая дыра, которую нужно было чем-то заполнить.

А потом Елена Сергеевна с Володей поссорились, и она назло ему закрутила роман с Фадеевым. Фадеев ее устроил в эвакуацию, она даже ехала в мягком вагоне в одном купе с Софой Магарилл. Та была так хороша! Ходила в стеганом халате длинном и со свечой в старинном подсвечнике.

Вот откуда образ свечи в Володиной поэме8! Саша Фадеев ее провожал на вокзал. «Сердечный, славный друг, червонный козырь».

Перед войной у мамочки случился первый инсульт, она потеряла речь. Володи не было, я его разыскивала и дозвонилась Елене Сергеевне Булгаковой. Она сразу примчалась, помогала мне делать все, самую грязную работу.

Потом мы мамочку выходили, она совсем почти восстановилась.

В первое лето войны мы жили на даче долго, очень трудно было ее вывезти в Москву.

Осень 1941 года. Я привезла маму с дачи в Хотьково, куда мы после тяжелой болезни спрятали ее от бомбежек. Привезла, потому что стало холодно, да и Хотьково уже начали бомбить. И в Москве находился брат после контузии, она о нем волновалась.

Приехали под вечер. Газ почему-то не горел, мы разожгли примус, вскипятили чайник. Квартира неубранная и нежилая, в одной из комнат живет чужая женщина, лишившаяся угла из-за бомбежки.

Затемненные окна, свет только от примуса, и наши огромные тени на потолке комнаты. Мама так была рада, что она дома, что мы снова вместе. Она сидела в кресле. Было тихо… Ждали бомбежки… И вдруг она запела (до этого около года она уже не пела, ей было запрещено, да и не могла она, голос пропал, было кровоизлияние в мозг). И вдруг запела, да так сильно, громко, молодо, как певала когда-то в давние дни… Мы все застыли и окаменели в тех позах, в которых нас застало ее пение…

«О, весна прежних дней, светлые дни, вы навсегда уж прошли», — пела она, и голос ее лился без усилий и заполнял не только комнату, но и всю квартиру. Остановить, прервать ее было страшной жестокостью. Творилось что-то важное, величественное, чего нельзя было прерывать.

Это было прощание с чем-то, утверждение чего-то значительного, вечного, что было важнее не только здоровья, но и жизни.

Отзвучала последняя нота арии, мама закрыла глаза и начала падать, точнее, сползать с кресла. Брат кинулся к ней, поднял. Мы перенесли ее на кровать. Она была парализована, недвижна и нема. Это был конец ее жизни.

Она прожила еще семь месяцев, но была уже другая. Такой, какой она была раньше, мы ее уже не видели.

Дальше были только страдания и жалкое и мучительное существование. Жизнь ее кончилась на этой арии Массне. Кончилась на пении. Она уже перестала быть птицей. Больную и недвижимую мы потащили ее в Ташкент, так как брату было велено туда и он не мог оставить мать одну в Москве.

16 октября 1941 года в 6 часов утра, после бомбежки, позвонил Фадеев и сказал, что Володя в числе многих других писателей должен сегодня покинуть Москву (брат ночевал в редакции «Правды» и говорила с Фадеевым я).

— Саша, — сказала я, — а как же мама?

— Поедет и мама, — твердо заявил он.

— Но ведь Володя не справится с мамой, он сам болен…

— С ним поедете вы, Таня и Поля (домработница. — Н.Г.). Я вас включил в список. Такова необходимость. Я сам приеду с каретой «Красного Креста» перевозить Ольгу Михайловну на вокзал и внесу ее в поезд. Собирайте вещи. Через два часа вы должны быть готовы. Все. — Он положил трубку.

И, действительно, приехал. И, действительно, внес на руках в вагон маму… Маму положили в мягком вагоне, а мы — Володя, я, Поля (Саша сказал, что она моя тетя) — ехали в жестком. Но я была все время с мамой, все десять дней почти не спала, разве что прикорну у нее в ногах. Мы ехали в купе с Уткиным9 — он был ранен и с ним ехала его мама. Мягкий вагон был один на весь состав. В этом составе ехали деятели искусств и ученые.

Мамочка лежала красивая, в чистых подушках — мы с Полей об этом заботились — и всем кивала — здоровалась. Любовь Петровна Орлова10 была от нее в восторге.

У нас был общий котел, что-то варили. Всем заправляла Орлова, ее на каждой станции встречали, даже на маленьких. Она тогда была очень популярна. И что-то давали — крупу, муку, наверное.

Поля приходила с подкладным судном, завернув его, никто и не знал. Володя все время стоял у окна с Зощенко, они говорили обо всем и так откровенно, что я пугалась.

Приехали в Ташкент, нас уже встречала карета «скорой помощи», маму отправили в больницу.

А потом, уже в больнице, с мамой случился еще один инсульт. Я приехала, она была без сознания, увидела меня (врачи мне до сих пор не верят), у нее что-то двинулось в глазах, сознание на миг проглянуло из мути, и она сказала: «Я пропала»!

Я тогда осталась в больнице с ней, на папиросной коробке нацарапала записку Володе, чтобы он прислал мне подушку, и послала с кем-то. А на ночь в больнице никто из медперсонала не оставался.

Я уже заснула, вдруг стук внизу. Я удивилась, спустилась, смотрю — сторож из проходной: «Иди, к тебе пришли».

И как сейчас вижу — маленькая будочка-проходная, козырек на улицу, под козырьком лампочка тусклая и в этом свете стоит Елена Сергеевна с Сережей, своим сыном, ему тогда лет пятнадцать было. Она мне принесла подушку, кофе в термосе, еще что-то. А идти далеко. Ташкент. Ночь.

Три раза Елена Сергеевна мне очень помогла — при первом инсульте, в больнице и когда мама умерла — обмывать, собирать.

Потом, когда стало жить немного лучше и мы переехали в отдельное жилище (раньше ютились в общей комнате), я там даже уют навела, я захотела перевезти маму домой. Но очень трудно было найти перевозку. Мы с Володей даже в исполком ходили, он все пальто распахивал, чтобы орден было видно. Наконец нам дали разрешение: если привезут раненого и больница его примет, на этой перевозке отвезти маму.

Я трое или четверо суток дежурила в проходной. Наконец однажды ночью повезло — привезли военного в больших чинах, и его приняли. Я бросилась собирать маму, а она ни в какую — сознание же мутное. Тут случился один врач, ему было по дороге с нами, и он маму уговорил как-то, а то шофер уже пришел сказать нам, что ему нужно ехать. Надели на нее пальто задом наперед, погрузили и поехали. Врача по дороге высадили, подъехали к дому, шофер носилки поставил на землю — дальше, как хотите, — и уехал. Ташкентская зима, слякоть. Но тут Поля прибежала, помогла.

Дома мама немного отошла, стала узнавать. Один раз кто-то зашел, а она вызвала Полю: «Как ты встречаешь гостей? Купи торт, пирожные».

А Володя запил и пил ужасно, пока мама умирала, а потом как отрезало.

Мама умерла в апреле.

Ташкент был и мрачен, и прекрасен одновременно. Мрачен войной, ранеными солдатами и больными беженцами, горьким запахом эвакуации, замкнутым, сухим, пыльным, с домами без окон на улицу — старым городом, голодом чужой земли.

Прекрасен — потому что красив, потому что юг, а главное, какой-то полной свободой: уже нечего терять, уже все страшное случилось, уже все, что имело ценность, обесценено, потеряно. Уже знаешь, что можно жить босой, голодной и холодной.

Утром до работы я бегала на этюды. Присядешь где-нибудь около грязного вонючего арыка и пишешь. На ногах деревянные подошвы, в животе пусто, но душа ликует. Удивительно красивы огромные белые акации и похожие на пики тополя. Глиняные стены и дувалы, которые становятся розовыми от солнца. А плитка на дороге — сиреневая. Старые женщины еще ходили тогда в паранджах, и от них ложилась на землю голубая тень. Маленькие девчонки лепились около них и крутили головками с бесчисленными косичками.

А базары, на которых из-за бедности ничего нельзя было купить, казались тоже необычайно живописными и изобильными. Фламандские натюрморты и узкие узбекские глаза. Орехи, сахар, сало, виноград и астрономические цены. И ни копейки никогда не уступят.

Наш двор, убитый камнем, с арыком и шелковицей под окном и высоким дувалом, окрапленным красными маками. Дикие голодные камышовые коты и собака Тедька, которой кто-то аккуратно красил брови чернилами.

Наши комнаты, сделанные из каких-то сараев, но зато каждая имела свой выход во двор. Был еще и дом нормальный, каменный, с фасадом на улицу, но в нем жили люди привилегированные — Погодин11, Вирта12, Уткин. По этому главному дому и наши лачуги назывались — Жуковская, 54.

В Ташкенте Володя вдруг сделался энергичным, а то был вялый, отсутствующий. А тут Азия, он всех знал. И стал работать13. И Елена Сергеевна с ним помирилась. Одно время мы даже жили как бы одной семьей. Я навела уют — купила на барахолке два бильярдных кия и повесила на них занавески из простынь, выкрасив их акрихином. Еще купила детскую пирамидку. У Поли был поклонник электромонтер, он сделал мне лампу из пирамидки.

Володя, конечно, стал погуливать. Елена Сергеевна сердилась. Она ревновала его к врачу Беляевой — невропатологу. Их были две сестры, уже очень пожилые. У них был чудный домик с садом, весь увитый цветами. Полная чаша. Они были очень хлебосольны и обожали Володю. Он у них укрывался, когда бывал пьян. Вернется и, чтобы загладить, говорит: «Лена, пойдем гулять». Помню, раз она надела новый костюм на многих мелких пуговицах. Неудачный. И туфли, которые ей жали. Они пошли гулять, и Лена вернулась с опухшими ногами. И я опять подумала — какая старая! Ей было года пятьдесят три.

Володю женщины обожали. Его отношения с Еленой Сергеевной длились до того момента, когда он решил жениться на Елене Леонидовне14.

Лена жила на балахане — это так мезонин назывался. А вначале она жила на кухне у Вирты. Раз она позвала меня пить кофе с черным хлебом, я пришла, а там Анна Андреевна Ахматова. Она на меня не посмотрела даже, как будто меня нет. Лена нас познакомила, она едва кивнула. У меня кусок в горле застрял. Она очень не любила, когда кто-то врывался. Потом я перестала ее бояться.

Ахматова заболела скарлатиной, и шлейф из дам около ее дома исчез. Я скарлатиной болела в детстве и не боялась. Из-за этой скарлатины я перестала бояться и Ахматову. Каждый вечер в назначенный час, когда темнело, Надя Мандельштам15 кричала сверху: « Танюшо-о-ок !» Я снизу басом: « Надюшо-о-ок !» После этой переклички я отправлялась на балахану. Электричество было в это время выключено, в комнате горела коптилка, ничего не было видно, мерцающий свет и тень клубились в комнате. Анна Андреевна лежала одетая на раскладушке. Темнота страшно ободряла, темнота скрывала ее строгие глаза и давала мне свободу. Не помню, что я рассказывала, помню только, что очень много смеялись. Несмешливая Анна Андреевна тоже смеялась.

В один из этих темных вечеров Анна Андреевна протяжным голосом, прерываемым легким хмыканьем, рассказывала историю про собаку Шилейко.

Шилейко (второй муж Ахматовой) был очень ревнив. Он тяжело болел (кажется, туберкулезом), он страдал, он раздражался и мучил жену беспочвенными подозрениями. Была у Шилейко собака — большая, умная и очень ему преданная. Собака эта так привыкла к хозяину, что повторяла все его движения, позы и даже мимику. Шилейко умер, прошло время траура, и днем у Ахматовой собрались гости на чашку кофе. Как только сели за стол, на кресло Шилейко вспрыгнула собака. Шла общая беседа, но стоило только Анне Андреевне оживиться и вступить в разговор, как собака Шилейко, рыча, ударила лапой о стол, приподнялась и строго посмотрела на хозяйку. Анна Андреевна говорила, что ей стало очень страшно и что она этого взгляда никогда не забудет.

Помнится, тогда же она рассказала и про то, как ее отца одолевала своей любовью некая дама. Ужасно она к нему приставала, звонила по телефону, поджидала на улице и все время говорила о своей любви. Все смеялись, и имя ее стало нарицательным. И девочка Ахматова обещала себе тогда: никогда не быть на нее похожей, никогда не клянчить взаимности.

И еще она рассказывала, как поехали они, будучи молодыми барышнями, из Царского в Питер на бал. Веселье затянулось, и они решили танцевать до утра.

Там был и Бальмонт. Он не танцевал, не веселился, но не уехал, а всю ночь простоял у колонны, скрестив на груди руки. Он ворчал, он осуждал веселящихся, он говорил, что ему скучно и… не уезжал!

— Танюшок! — несся с балаханы голос Нади.

— Надюшок, — отвечала я басом снизу и минут через пять уже скрипела по лестнице к ним на балахану. Горел ночник — фитиль в маленькой бутылке. Прячась за темноту, я начинала рассказывать и изображать, уже не боясь Анну Андреевну. Фитиль иногда вздрагивал, вырывал из темноты Надину кофту или античную ступню Анны Андреевны, которая лежала на раскладушке, маленькую и ровную, не только без мозолей, но без малейшего повреждения ступню.

Отчетливо помню, как глубокой ночью в 1943 году мы уезжали из Ташкента в Москву. Среди немногих провожающих выделялся профиль Анны Андреевны Ахматовой16. Она любила нашу осиротевшую семью и очень высоко ставила поэму брата17, интересовалась ею и всегда просила читать ей новые главы. На вокзале было промозгло и сыро, я сидела с Анной Андреевной на отсыревших досках. Хотелось сказать и услышать какие-то последние слова18.

Сутулый, совсем больной, с папкой в руке, появился мой брат.

— Татьяна!

— Что?

— Где моя поэма?

— Володя, она у тебя в руках, если хочешь, я уложу ее куда-нибудь.

— Ни в коем случае!

И, хромая, двинулся в неопределенном направлении, прижимая к груди папку с поэмой.

Когда мы еще только приехали в Ташкент, маму отвезли в больницу, а нас поместили всех в какую-то большую общую комнату, вместе с другими людьми. На следующий день мы пошли в больницу навестить маму. По дороге я увидела почтовое отделение и решила зайти, чтобы известить кого можно, где мы находимся. Там было две очереди — получать бланки и отправлять телеграммы. Одну очередь я выстояла, получила несколько бланков, но потом поняла, что опаздываю, и не стала отправлять.

Пришла в больницу, а там карантин, никого не пускают. Тогда я решила написать маме записку, может быть, она прочтет или хотя бы поймет, что к ней заходили, не забыли ее. Но бумаги не было. Я взяла один бланк и написала крупными буквами приблизительно следующее: «Мамочка, я здесь, не грусти. Посылаю тебе яблочко и конфетку. Мы с Володей устроены, все хорошо. Туся».

Но тут появился врач, остановился возле меня и спросил: «Вы к кому?» Я ему все рассказала, и он велел меня пропустить. Так что записка не понадобилась.

Когда шла обратно, увидела, что почта еще открыта, и зашла. Очереди почти не было, но бланки кончились. Тогда я написала на тех, что были, в Москву сестре Нине и в Саратов, где, по слухам, находился МХАТ, сестре Елены Сергеевны Булгаковой, которая была секретарем Станиславского и к которой, я знала, сходились все нити, она была как бы связной между многими людьми. Для телеграммы ей я и использовала тот самый бланк, на обороте которого писала записку маме. Все равно ведь бланк оставался в почтовом отделении.

Прошло время, мы получили свое отдельное жилье на улице Жуковского, переехали. Как-то, кажется, на базаре я встретила женщину, с которой раньше ютилась в одной комнате, и она сказала, что на мое имя пришло письмо. Она зашла. Оказалось, письмо от Леонида Малюгина, очень теплое, а в нем денежный аттестат. Из письма следовало, что адрес он получил через сестру Е.С., что знает, что Ольга Михайловна в больнице и что у нас трудно с деньгами.

Я недоумевала — откуда? Я же в телеграмме ничего об этом не писала. Сначала из гордости хотела отказаться от аттестата, но Малюгин прислал еще письмо, где умолял принять, говорил, что ему некому посылать деньги (он был не женат), а на фронте они не нужны.

Потом, уже в Алма-Ате, когда встретились, выяснилось, что в тот вечер на почте испортилась телеграфическая машина и какая-то сердобольная почтовая служащая вложила бланк в конверт и отправила почтой.

Малюгин в это время был проездом в Саратове, прочел записку на обороте и все понял. Аттестат нас очень выручил. Деньги были небольшие, но у нас и этих не было. Вот такая история.

Весной, еще до смерти мамы, я получила телеграмму из Алма-Аты от Гриши19, что он болен. Я собралась, билет было достать невозможно. Я дала деньги проводнику и поехала. Она посадила меня в пустой вагон, я забралась на верхнюю полку и заснула. Проснулась, а вагон полон солдат. Это было очень страшно. Но, видимо, есть во мне какая-то женская сила, я их сумела удержать на расстоянии, а кого-то даже перетянула на свою сторону. Только боялась спуститься, даже в уборную не ходила.

На вокзале в Алма-Ате меня встречал Гриша, как-то странно он болел. Правда, сказал, что встал меня встретить, и, действительно, ему потом стало хуже.

Потом он привез меня в Дом искусств, где все жили. Он жил в комнате на четверых. Мне показалось там чисто и сытно — за окном какое-то сало, мед, еще что-то.

Гриша лег, ему было плохо, а лекарств никаких. Я вышла в коридор покурить — смотрю, идет Любовь Петровна Орлова. Она кинулась ко мне, как к родной, а ведь мы знакомы были только по поезду.

Потом я сидела около Гришиной кровати, вдруг в дверь тук-тук. Это пришла Любовь Петровна и принесла лекарства. Она же мне сказала, что я могу вымыться в душе. Я взяла мыло — это была тогда большая ценность, — полотенце и пошла в душ. Там была небольшая очередь из известных артисток, одна даже была в халате с драконами. Вымылась. Так хорошо после поезда. Но где ночевать? Жена актера Грибова20, с которой мы тоже были едва знакомы, взяла меня к себе на ночь, потому что Грибов снимался ночью, тогда все ночью делали. У нее была комната в первом этаже, но почему-то вся стена мокрая, это называлось мокрица.

На следующий день Грише стало хуже, я от него не отходила. Зашла Софочка Магарилл, мы с ней тоже только в поезде познакомились, но она почему-то очень меня любила. Потом она умерла, заразившись сыпным тифом от Сережи. Она его тоже любила и за ним ухаживала. Тогда я от нее слышала, что болен Ермолинский, а кто он такой, даже не знала. В Сережу была влюблена Маша Смирнова, а Софочка дружила с Машей.

Дело к вечеру, я опять не знаю, где ночевать. Стою в вестибюле, курю, неподалеку группа незнакомых мужчин, и один из них говорит: «Где мне найти эту Луговскую?» Я подошла: «Это я». Он мне передал записку от моей приятельницы Люты. Она узнала, что я в Алма-Ате, поняла, что мне негде ночевать, и прислала записку с адресом.

Я пошла по адресу, нашла маленький, занесенный снегом дом. Мне так странно и радостно было это — снег, домики в сугробах. Я люблю зиму. В Ташкенте ведь зимы не бывает, только слякоть. В домике меня встретила хозяйка Люты, украинка. Там было тепло, натоплено, тихо. Она меня покормила, был белый хлеб, потом уложила на Лютину кровать — на кухне, за занавеской. Люта работала редактором в ночную смену. Под утро она пришла, разбудила меня, и мы проговорили до полудня.

Гриша медленно, но поправлялся, уже не помню как. Помню только, что мы с ним даже в концерт ходили.

Когда я вернулась в Ташкент, мамочка уже очень сдала.

Потом я еще долго жила в Ташкенте, мне не хотелось в Алма-Ату, не хотелось Володю оставлять, хотя он просил.

Но потом все-таки уехала. Нам дали комнату, она была в самом конце коридора. Один раз я возвращаюсь с работы, смотрю, а около нашей двери кто-то возится, только силуэт виден, и как будто дверь открывает. Я подхожу, самой страшно, оказывается, это Леня Малюгин. Он навещал сестру и мать и по дороге в часть заехал к нам незаконно. Он привез в платке перепелов и еще какую-то снедь. Я отказывалась, он настоял, и мы устроили пир. А вечером он уехал.

Письма Татьяны Луговской Леониду Малюгину. 1943 год

8.01

Ленечка, я не посылаю вам писем не только из-за отсутствия бумаги, а еще и потому, что Софа Магарилл сказала мне, что весь ваш театр переезжает в Ленинград.

Насколько это верно, я не знаю, и поэтому я решила терпеливо ждать от вас весточки. А писать впустую — тоже мне нет никакого интереса. Вы ведь знаете, как я не люблю, когда письма не попадают к адресату.

Я живу все так же. Ни шатко, ни валко. Прихворнула немного гриппом, завтра выйду в театр — трудиться. Зима в полном разгаре, завтра Рождество.

Новостей особых нет, за исключением того, что я наконец решила проблему счастья (правда, в теории). Пишите. Свет не мил.

Т.Л.

Напрасно вы обижаетесь на меня за то, что я не пишу вам ничего о своей работе. Уверяю вас, что если бы было хоть что-нибудь мало-мальски интересное — я давно бы похвасталась. Работаю я в одном богоугодном детском учреждении (ЦДХВД), весьма скудно вознаграждающем меня во всех своих статьях. Вся прелесть этой работы заключается в том, что у меня остается свободное время, которое я могу тратить на живопись и еще другую, менее полезную, но гораздо более прибыльную деятельность: продаю свои тряпки. И мое неожиданное «разбогатение» объясняется удачей именно на этом фронте моей деятельности. Все очень просто и очень скучно, и никаких больших работ, как вы предполагаете, я не сделала. Да их тут что-то и не заметно, этих самых больших работ-то (только давайте уговоримся, что о моих неблестящих делах никто, кроме Тамары, не знает. Я здорова и богата, и знатна. Ладно?).

Сейчас утро. Мне еще рано идти трудиться. Поля спит. Солнце жарит вовсю. Я с семи часов уже встала. Мне ужасно милый, но грустный и безнадежный сон приснился. Приснилась мне мать — такая ласковая, заботливая (готовая пожертвовать всем, чем угодно, — лишь бы мне было лучше) и всепрощающая — какой только она одна умела и могла быть. И руки, и голос ее — такие милые и знакомые. Вот такая она, какой была до этой страшной болезни. И очень ласково и жадно она смотрит на меня и ничего не говорит, но все понимает. А мне так ужасно нужно ей что-то объяснить и рассказать, и пожаловаться (как в детстве), но я только могу сказать: «Мама, голубушка» и реву — очень отчаянно и с наслаждением. И такое забытое чувство горячей волной нахлынуло на меня: что есть опять человек, которому все важно во мне, который все простит, будет любить бескорыстно и позаботится, и заступится, и пожалеет. Ну а потом, как это всегда бывает во сне, я ничего не сумела ни расспросить, ни сказать и проснулась. Было уже утро, горели мангалы и со звоном наливались ведра под краном. И жарило солнце. И я вскочила со своей зареванной подушки и подумала — откуда я черпала этот источник ласковости и тепла, и нежности в жизни? Все-таки от матери. […]

Провожала я тут своего приятеля художника на фронт. Посидели с ним на его вещевом мешке в привокзальном садике (кругом спали его товарищи курсанты, по их лицам ползали мухи), погрызли солдатских сухарей, поговорили о жизни, об искусстве, о моих работах, которые он незадолго до этого видел. Это очень талантливый художник, а сидел он рядом со мной бритый, обгорелый, в страшных грязных бутцах, нескладный, понурый и грустный. И очень захотелось немножко ободрить его и наделить теплом, и заменить на минутку и мать, и жену. Но я, наверное, не сумела этого сделать. Мы простились, и он уехал…

Тут как-то пришел к Ахматовой какой-то человек, кажется, Янковский, и сказал, что видел в кино ленинградскую хронику. Когда я вечером пришла домой, Лида21 уговорила меня пойти, ну и пошли. Летний сад, парочки, военные, очереди у киосков с анилиновой водой. Очень странно все это.

Подождали начала сеанса и уселись. Потух свет, и сердце сразу переместилось в горло. Показали несколько открыточных ленинградских видов, потом кусок крыши вашего театра. Потом вокзал и кучу людей, мимо которых проплыл аппарат, потому что он понимал, что эти люди мне не нужны. Запомнился какой-то верзила, занявший удачную позицию вполоборота, — почти красавец, но уж очень длинный нос (Лида всплеснула руками и сказала: «Рудник!»22). Не успела я его обругать — зачем он вас обижал, как произошла небольшая давка из-за первого места перед аппаратом и вынырнула ваша подруга Казико23 с какой-то мочалкой на голове вместо волос. Она быстро-быстро затрясла мочалкой, давая этим понять, что она кокетничает. (Старушке уже пора ложиться в гроб, а она все упорно настаивает на том, что в молодости была травести и носила мальчишеские штанишки.) Потом выплыл какой-то огромный блин, одетый в капор с оборочкой. Блин этот зашевелился, переместился, и мне удалось догадаться, что это Никритина24. Потом поплыли еще какие-то незнакомые люди, все без исключения, как и предыдущие, делавшие вид, что они самые главные и что, если бы они не приехали в Ленинград, город бы погиб. (Все чувствовали себя героями.) И тут я поняла, что вас я проглядела…

Но судьба изменчива, и уставший от актерских рож аппарат решил отдохнуть и задержался на одном лице, явно не актерского вида… Помните детскую книжку «Макс и Мориц»? Это были очень озорные мальчишки, и автор рассказал детям про все их шалости. И нарисовал их. Вот однажды они попали в чан с тестом и, когда выскочили, оказались похожими на какие-то гигантские плюшки своей собственной формы. И нос их, и хохолок на голове, и руки, и ноги, и штанишки — все их, но все стало какое-то большое (круглое, без морщин и сделанное из теста)… Вот таким, покрытым тестом, предстало перед нами ваше лицо.

Все-таки было очень приятно встретиться хотя бы с вашей меховой шапкой, которая сохранила свою фактуру. Потом был красивый, но неправдоподобный кадр, как снимали чехлы в партере. Затем дядя в темном костюме осматривал сцену. Опять трясла мочалкой Казико, но уже перед зеркалом, и еще кто-то сидел перед зеркалом. Потом мы ушли домой.

Я рада за вас, что у Акимова25 идет ваша пьеса. Раневская видела спектакль и очень хвалила. Говорила, что зрелище очень приятное, хвалила она и оформление.

Лида с дочкой днями едет в Москву — я не очень-то оплакиваю эту свою потерю.

Желаю вам всего доброго. Не забывайте меня. Т.Л.

…И все-таки я вас столько ждала. По совести говоря, я кончила вас ждать только три дня назад. Ну ладно, и не надо. И не приезжайте, пожалуйста. И вы не увидите Ташкент. Не увидите улиц, обсаженных тополями, дали, покрытой пылью, верблюдов — по одному и целый караван, звездного неба, полушарием покрывающего землю, нашего дворика, убитого камнем, кота Яшку, бывшего еще недавно таким толстым, какой я была в Плесе, и меня, ставшую такой худой, как кот Яшка, вынутый из воды, душа с проломанной крышей, под которым течет арык, еще много арыков, хозяйственную и сердитую Полю (впрочем, в последнее время заметно притихшую, т.к. у нее украли сумку с паспортом и всеми нашими карточками и пропусками), помидоры величиной с детскую голову, загулявшего Луговского, нашу соседку-стерву, узбечек в паранджах, алайского базара, «старого города», мои этюды, солнца, от которого можно закуривать папиросы, хмеля на наших окнах, скамейку в парке, на которой я писала вам письма, мангалы, дымящие днем и волшебные по вечерам, москитов и мух величиной с наперсток, луну, словно взятую из плохого спектакля, скорпионов, ишаков, виноград двадцать сортов (правда, очень дорогой, но красивый), белую собачку Тедьку, которая кусает почтальонов и которой кто-то аккуратно и в абсолютно трезвом виде красит брови черной краской, тихое и прохладное ташкентское утро, телеграф, с которого я отправляю телеграммы, розовые стены и голубые тени в переулках, коз на всех улицах, ботанический сад и зоосад, где есть три дохлых крокодила, много козлов, еще больше кур, еще больше маленьких юннатов, еще больше цветов и тишины и один маленький медвежонок (мой друг), Пушкинскую улицу, спекулянтов, карманных воров, торговок вареными яблоками и чесноком, ташкентских котов, особняков, самоваров, мою подругу Надю, Сашу Тышлера26, Бабанову27, дыню ростом с бельевую корзину, изюм, грецкие орехи на дереве и на базаре, поэму моего брата, 22 карандаша, 15 записных книжек и маленького Будду, которые находятся на его роскошном столе, моих учеников и мою злость, мой красный зонтик, дома под названием «воронья слободка», девочку Зухру и девочку Василю, которая продает кислое молоко, спящих во дворе людей, желтые цветы под окнами, кухню с провалившимся полом, очереди в распреде, улицу Карла Маркса и улицу Весны, Бешаган и Урду, каменные ступени и траву, растущую на крышах нашего жилища, нашего уюта и беспорядка, старый веник, совок для угля, бумажные абажуры и лампу, сделанную из детской игрушки, глиняные кувшины, мебель, которую я сама красила, диван, на котором я пролила немало слез, папиросников на углу Жуковской, ташкентский трамвай, в который невозможно влезть, ярко-синего неба, белую акацию и Адамово дерево, решетки на окнах от воров, нашу дворничиху, вокзал, желтые занавески на моих окнах, повешенные на бильярдные кии, плиту в глубине комнаты, саксаул, Библию, сломанный штепсель, три разных стула и круглую черную печку в нашей комнате, мои самодельные карты, моих поклонников и дворника Лариона в том числе, лесенку на балахану, Ахматову в веригах, звонок у калитки и булочную на углу, похожую на крысиную нору, — всего этого вы не увидите…

Как же я могу соглашаться ехать с вами в Южную Америку, в Бразилию и еще в разные места, когда вы меня все равно обманете? То вы мне обещали, что 28 октября 42-го года мы будем сидеть с вами в поезде, то поехать со мной в Бразилию…

Ташкент пустеет, уезжают последние друзья. Послезавтра едет в Москву Лена Булгакова (ее вызывает МХАТ). Очень грустно мне с ней расставаться. Во-первых, я ее люблю, и она была единственным близким человеком у меня в Ташкенте, во-вторых, мне без нее будет очень тяжело справляться с моим братом (вернее, с его желанием пить водку) и выдерживать на себе всю тяжесть неврастенических и творческих напоров этого незаурядного и милого, но очень тяжелого человека. Не до него мне сейчас, признаться. А он не знает никаких полумер в своем эгоизме, эгоизме, который всегда неразлучен (к сожалению) с большой творческой жизнью.

Вот он занят уже четыре месяца своей поэмой и не хочет думать больше ни о чем. Самое смешное, что я всегда мечтала, чтобы он начал работать не для денег, а «в стол», но теперешний быт, видимо, не может так долго выдержать «чистого творчества».

Наша Поля все это называет гораздо проще, она говорит: «Хозяин дурука валяет». Вообще, она очень смешно говорит — помимо «дурука» еще «втю» (вместо утюг), «уши» (вши) и т.д. Фишками она почему-то называет всех актрис…

1.10

Брат мой загуливает понемножку, что не мешает ему быть довольно милым парнем и писать (написал уже больше двадцати глав) интереснейшую поэму. Просто даже, мягко выражаясь, очень большая и талантливая вещь.

В местном театре Кр. Армии пойдет «Дорога в Нью-Йорк », но с какими-то поправками Ялунера (?!). Что это значит — объяснить пока не могу, так как сама ничего не знаю. А как только узнаю (я уже настропалила Володю, чтобы он выяснил это дело), немедленно напишу. В театр этот влилась уцелевшая группа радловских актеров (и этот парень, который все кричал вам «сидишь?», «стоишь?» — помните, Федоров, кажется). Смирнов должен был играть главную роль (или это, кажется, на вашем языке называется «заглавная роль»), но переругался из-за жены, которой не хотели давать играть героиню, и, кажется, уходит к Акимову. Оформляет спектакль ваш ленинградский и, на мой взгляд, очень слабый художник Блек…

21.11

А я опять больна (это превратилось уже в привычку). В самом деле, я соревнуюсь с А.А.Ахматовой, с которой мы, к слову сказать, подружились. Это была, пожалуй, одна из самых трудных побед в моей жизни.

Ваша Т.А.Луговская

На последней страничке могу вам сообщить несколько сведений о небезызвестной вам Т.А. Л-кой. При обыске обнаружилось, что эта дама: 1) очень нудная, 2) способна только плакать, вязать кофточки, устраивать квартиры, ныть, писать этюды, болеть и делать из старых платьев новые, 3) она лишена воли и здравого смысла, 4) она абсолютно неделовита — даже рейсовую карточку умудрилась взять неправильную, 5) она уже не первой молодости и, прямо скажем, старовата, 6) она лентяйка и любит стоять в очередях, 7) она преувеличенно женственна и нерешительна, 8) она не хочет работать, 9) она похожа на придорожный столб, который только указывает дорогу, а сам по ней не идет, 9) она тщеславна, 10) у нее больная печенка, 11) она считает, что активность — самый большой недостаток у женщины, 12) клетка, в которой помещается гордость и самолюбие, разрослась у нее и приняла уродливую форму, 13) она устала и мало во что верит, 14) у нее отвратительный характер, 15) она считает, что мужчина должен брать ответственность за жизнь, 16) она никогда не забывает, что женщина всего-навсего сделана из ребра Адама, 17) она нервна и, я бы сказала, с налетом истеричности, 18) она не может разгрызать зубами (ввиду отсутствия последних) орех, 19) она сластена, 20) избалована, 21) иногда может быть злой стервой, 22) она считает, что если вы после этого списка будете все-таки относиться к ней хорошо, то вы ангел, и она целует кончики ваших крыльев.

Ваша Т.А.Луговская

Письма Елены Булгаковой Татьяне Луговской. 1942 — 1943

10.6.42 Ташкент

Дорогая моя Тусенька, откладывала ответ на Ваше чудесное письмо, т.к. ждала оказии. Наконец сегодня, по-видимому, Таня Кондратова едет и берет с собой письмецо и маленькую посылочку Вам.

Родненькая, если бы Вы видели, на что я стала похожа, Вы взяли бы назад все хорошие слова, которые Вы когда-либо мне говорили. Дело в том, что москиты, оказавшиеся страшной сволочью, москиты, о которых Володя, восхваляя эту чертову Среднюю Азию, никогда не сказал ни слова, москиты, о которых все упоминали мимоходом, искусали меня вконец. Что это значит? Это значит, что на моих руках, лице и шее (и отчасти на ногах и на теле) зияет не меньше 200 — 300 открытых ран, т.к. я не выношу, когда у меня появляется хоть какое-нибудь пятнышко, а если оно при этом чешется, то я сдираю кожу с таким упоением, что испытываю при этом физическое наслаждение. Истинное слово, я не шучу и не преувеличиваю.

В результате я похожа на зебру, приснившуюся в страшном сне, и, между нами говоря, прощу теперь Володе все смертные грехи за то, что на него это не производит никакого впечатления и он по-прежнему твердит, что милей мово на свете нет никого.

Затем — жара. Это та самая адская жара, в которой мне лично, безусловно, суждено доживать, когда я перейду из этого мира в другой. Сколько градусов, уже безразлично, потому что это пекло. Например, на моей лестнице нельзя сидеть просто на ступеньках, сожжет зад, приходится подкладывать подушечку, а Поля с трудом ходит босиком по этим ступеням. Из-за того что москиты летят на огонь, надо закрывать окна, а тогда — так душно, что потом и ночью не отдыхаешь. Я сплю голая и без простыни даже, никогда в жизни со мной этого не бывало.

Двор значительно опустел, уехали Вы, Леонидовы, Уткин (слава Богу), Файко28, Зузу29, наконец, — нас осталось здесь 21 человек. Двор большей частью пуст, это, впрочем, хорошо, т.к. если, например, зачнется такое веселье, как было вчера, когда вытащили стол на улицу, пили, танцевали под патефон, Погодин хамил, — я посидела для приличия пять минут, и ушла наверх. Через полчаса пришел Володя и стал диктовать мне свою поэму для второй книги «Жизнь». Боюсь сглазить, но, кажется, это будет замечательная вещь.

Володя молодец, с ним хорошо и легко.

Сергей30 вчера прыгнул неудачно (подвязывал Поле хмель на крышу), сегодня прихрамывает. В общем же, благополучен, днем ходит в трусах, вечером в белых брюках и при галстуке. Сидят на скамейке каждый вечер: Валя, Утя, Нил, Сергей. Флирт!

От Зузу приходит масса писем, из которых выяснилось, что она пишет во все города и никто не отвечает. Пишет, что любит меня, скучает. Работает, как вол, и стала такая, как я хотела. Писала в это же время, что в ее роскошном номере ванна с зеркалами, что приятно особенно потому, что она там проводит большую часть дня. Я ей не ответила, не знаю что писать. На сердце пусто, Женя31 на Западном фронте, пишет чудесные письма. Боже мой, только бы мне его не потерять.

Танечка, все Ваши заметки частью исполнены, частью будут исполнены. Поле я выдала 200 р. и сказала, что она будет получать так каждый месяц — 100 р. жалованье и 100 р. в счет долга. Вите отдала 100 р. долга и бутылку масла подсолнечного. Вместо долга за сахар. Она довольна. Мухе первый раз послано, 13-го пошлю опять. На распределитель деньги даются. Одеяло и брюки получены.

Всю душевную картину своей жизни могу выразить в Сережиной формуле в детстве: мухи портят советскую власть. А я скажу: Зузу и москиты портят мою жизнь. Это два больных вопроса.

Тусенька, я очень хочу, чтобы Вы помнили наш разговор о медовом месяце и т.п., хочу, чтобы Вы были счастливы и довольны.

Целую Вас и Гришу крепко.

Володя, кот. сидит сейчас и работает, просит вам обоим передать привет и поцелуй. Сергей также. Поля также.

В посылке — забытые Вами вещи: кольцо, зеркало, бант и щипцы. Напишите о получении их.

Как я понимаю Ваши чувства по отношению к Л. Ужасно мешает чужой человек дома, как она не понимает или не хочет понимать.

Целую, целую. Ваша Лена.

23.07.42. Ташкент

Милая моя Танечка, привез мне Володя Ваше письмо, очень грустное, по существу. Да, очень было бы замечательно поговорить! Володя приехал совсем больной, еле дошел до дома, два дня лежал не вставая. Сегодня пошел в комитет — говорит, нужно. Сегодня приехала Ирина Соломоновна32 с Милочкой33. Недели на полторы-две. Милочка сейчас сидит у меня и читает «Гулливера». На днях приезжает Зюка, как она пишет, проездом — надеется попасть в Москву. Попросила разрешения остановиться у меня. Да-а … Володя привез ворох работы, а у меня, как на грех, сломалась пишущая машинка. Иду в город за мастером. Целую Вас, родненькая. Эта открытка не в счет. Напишу еще. Целую Вас.

Ваша Лена.

13.09.42. Ташкент

Дорогая Туся, не удивляйтесь странному ассортименту посылки, это все, что выдавали в эти дни в военном магазине. Поэтому простите и скушайте на здоровье. Лид. Льв. пришла, и так молниеносно все надо делать, что я не успеваю ничего путного Вам написать. Просто целую Вас и Гришу крепко.

Ваша Лена.

Володи нет дома, он в столовой. Он молодец.

23.11.42. Ташкент

Дорогая Туся,

Володя Вам, конечно, рассказал про Сережину болезнь. Сейчас ему лучше, я надеюсь, что через дней десять он будет дома. Он дико худ, бледен, зелен, покрыт прыщами. Ну да ничего, вот попадет домой — постараюсь привести его в порядок. Тем более что написала Евг. Ал.34, что прошу его устроить лучшую столовую и распред(еление).

Сегодня Сергей35 в письме написал: «Тюпа, как я тебя люблю, передать невозможно. И Володю тоже. Он очень хороший. Я тут думал о нем и решил, что он хороший человек».

Прочтите это Володе.

Тусенька, если бы мы встретились, то, наверное, суток двое просидели в разговорах — ведь все пришлось бы рассказать. Но главное — это Ваша любимица м-ме Зузу. Это Вам не фунт изюма. Грандиозно!

Туся, не сердитесь, что не писала. Очень сложное было время, очень. Думаю, что по Володиным рассказам многое станет Вам ясно.

Сейчас привожу в порядок все, начиная от корреспонденции и кончая платьями.

Сумятица в душе и неразбериха в шкафу и чемоданах. Кроме того, занимаюсь сборами вещей для продажи.

Как идет жизнь в Алма-Ате ? Видите ли Вы Эйзенштейна и Пудовкина? Говорили ли с ними о романе М.А.36?

Целую Вас, Туся, целую Гришу и целую Володю.

Бегу на свиданье с Сергеем.

Ваша Лена.

10.01.43. Ташкент

Дорогая Тусенька, наконец-то собралась побеседовать с Вами. Спасибо за все — за нежность, за память, за чудно вкусную дыню. Ваши письма волнуют и чаруют своей полнейшей неопределенностью и английским туманом. Мне это напомнило один прелестный рассказ Грина, забыла, как он называется, когда человек знакомится на рынке с девушкой, сразу пленяется ею, она закалывает ему воротник своей английской булавкой, дает ему номер своего телефона. Потом ночь. Голод. Он идет ночевать в помещение банка. И оттуда хочет позвонить ей. И вот напряжение памяти — забыл телефон. Наконец набирает номер. Шум в трубке, неожиданно ее голос. Потом пропадает. И вот это-то — его муки, его безумное напряжение, его ужас при потере — все это я испытываю при чтении Ваших писем. Вот-вот, кажется, сейчас услышу что-то чрезвычайно важное, вся вытягиваюсь, впиваюсь в строчки… Ничего. Голос пропал.

Ах, Таня, Таня!

Володя очень хорош. Не только по моим наблюдениям, пристрастным, по всей видимости, но и по посторонним мнениям. Конечно, я человек дотошный, мне всегда кажется — а ну-к, еще протереть раз тряпочкой, потом помыть, потом еще зубным порошком потереть — и тогда уже чистое золото получится! Всегда я так поступала, потому думать мне непривычно, больше я чувствую да делаю. А теперь что-то неожиданно подумала — а вдруг не надо оттирать, а оставить как есть.

Сергей выправляется. Повзрослел, стал получше.

От Женечки письма приходили все время чудесные, а последние два-три — прямо чистый шизофреник, хрен его возьми! Из-за этого дрянца, как эта Дзюка (так ее назвала одна Володина приятельница), мальчик себе душу надрывает.

Кроме того, в балахане поселилась одна знакомая девочка. Но утомила всех нас безмерно, и теперь никак не могу ее упросить поискать себе другое «водоизмещение». Я сегодня спросила ее: «Ну, а если бы меня не было в Ташкенте, ты где бы жила?» Отвечает: «В общежитии». Так почему же?!

Прожила у Володи в его отсутствие Паустовская — с неделю. Очень мне понравилась. Разрисовала мне комнатку. Очень остроумно: над кроватью моей с белым покрывалом на стене нарисовала дорожку — рисунок с покрывала. Потом еще очаровательно — на печке сделана как бы крышка футляра мирленовских духов: тоненькая девушка в пышной юбке, с крестиком на шее. С букетом цветов и корзиной в руках. Фотографии — в рамках, нарисованных на стене. Много милых выдумок.

Танюша, Вы пишете, что в начале января приедете. Жду вас с нежностью, целую и обнимаю крепко, хотя Вы ведь всегда стыдливо отворачиваетесь, когда Вас целуют.

Это — всегда?..

Ваша Лена

Сердечно целую разлюбившего меня Гришу и благодарю Вас обоих за телеграмму.

Открытка. Штемпель: «Проверено военной цензурой».

23.7.43. Москва

Януша37, дорогой!! Как мне Ваше письмецо понравилось! Какие Вы умненькие, душечки! А Полька — они себе позволяют! Как это они могут говорить, что Вас не возьмут в Москву. Я вам советую, просто заберитесь тогда к дяде Володе под пуджак, у него такое пузо, что все равно не заметит никто, и Вы приедете в Москву. А тетка Туша тоже хороша, подруга, подруга, а теперь Польке потакает! Я Вам советую ей тоже наложить в туфульки. А уж огурцу, пожалуйста, как следует, еще раз! Что за безобразие, что Вам черепак не покупают. Вы не садитесь с ними за стол, если нет прибора и нет черепаки.

Тогда они будут знать, как с родственниками обращаться. Здесь, в Москве, у тетки Оли тоже есть котик, нажувается Кузьма, я с ним подружилась. Они страшные кусаки, я их иногда по задам хлопаю за это. Но потом они опять ко мне полезают. Когда Вы приедете, Вы познакомитесь с ними. Отчего Вы так редко пишете? Пишите мне, мне очень понравилось Ваше письмецо. Целую Вас крепко и очень шчотаю жа подругу. Шележка уехал учиться, станет теперь умным.

Ваша тетка.

 

Продолжение следует

Предисловие, публикация и комментарий Н.Громовой

1 Л у г о в с к а я Т. Я помню. М., 1983.

На обложке книги, подаренной Татьяной Александровной Луговской Фаине Георгиевне Раневской, с которой ее связывала многолетняя дружба, осталась надпись: «Мило о детстве. А мне вспомнилась горькая моя обида на всех окружавших меня в моем одиноком детстве. Я позавидовала Тане доброй завистью.

В книге что-то ожидающее, она полезна и нужна взрослым. От этой книги и злые подобреют.

Любовь зрителей и смертное одиночество — ужас мой. Ф.Р.».

2 Е р м о л и н с к и й С. Из записок разных лет. М., 1990, с. 194.

3 Магарилл Софья Зиновьевна — актриса (1900 — 1943), жена Г.Козинцева.

4 Смирнова Мария Николаевна (1905 — 1993) — кинодраматург, сценарист фильмов «Член правительства», «Сельская учительница».

5 Малюгин Леонид Антонович (1909 — 1968) — близкий друг Т.А.Луговской, а потом и С.А.Ермолинского, ленинградский драматург, театровед, автор пьес «Старые друзья», «Насмешливое мое счастье», сценариев «Поезд идет на Восток», «Сюжет для небольшого рассказа» и других.

6 В издательстве «Аграф» готовится к печати книга Т.А.Луговской, в которую войдут устные рассказы, записанные ее племянницей Л.В.Голубкиной, а также никогда ранее не публиковавшиеся воспоминания и дневниковые записи из архива Ермолинского — Луговской и уже известная повесть «Я помню».

В данной публикации рассказы, написанные самой Т.А.Луговской, выделены шрифтом.

7 Луговской Владимир Александрович (1901 — 1957).

8 Имеется в виду поэма «Первая свеча» из книги «Середина века».

9 Уткин Иосиф Павлович (1903 — 1944) — поэт.

10 Орлова Любовь Петровна (1902 — 1975) — актриса театра и кино.

11 Погодин Николай Федорович (1900 — 1962) — драматург.

12 Вирта Николай Евгеньевич (1906 — 1976) — писатель, драматург.

13 В Ташкенте В.Луговской писал свою главную книгу — «Середина века». Он часто читал А.Ахматовой отрывки из своей новой поэмы. «В добрых отношениях Ахматова была и с Владимиром Луговским, ее рыцарем и почитателем; он целовал ей руки, провожал, поддерживая за локоток, но такова была сила воздействия Ахматовой, что, когда они шли рядом — хрупкая немолодая женщина и широкоплечий мужественный мужчина, — казалось, что он опирается на нее, а не наоборот.

Когда они с Ахматовой читали стихи на Жуковской у Елены Сергеевны, которая много помогала им обоим, это был эстетический праздник» (С о м о в а С. Воспоминания об А.Ахматовой. М., 1991).

14 Быкова Елена Леонидовна (1914 — 1993) — последняя жена В.А.Луговского, геохимик, кандидат наук, после смерти Луговского занималась живописью, в поэзии публиковалась под псевдонимом Майя Луговская.

15 Мандельштам Надежда Яковлевна жила с Ахматовой в эвакуации в Ташкенте в 1942 — 1943 годах. По рассказам М.И.Белкиной, которая в это время жила в Ташкенте, Татьяна Александровна зимой воровала у богатых обитателей дома дрова для Ахматовой. Она была одной из слушательниц «Поэмы без героя» и со слов Ахматовой записала эпилог, который хранится в семейном архиве Луговских. Г.Л.Козловская в воспоминаниях об Ахматовой пишет: «Дом на Жуковского, 54 состоял из нескольких построек — направо, налево главный особняк и строение в глубине двора. К нему была словно прилеплена снаружи деревянная лестница, ведшая наверх, на балахану. Еще до переезда туда Анны Андреевны там уже жили писатели Иосиф Уткин, Луговской…» (К о з л о в с к а я Г. Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991).

16 После отъезда Е.С.Булгаковой (летом 1943 года) в ее комнату переселилась А.А.Ахматова, о чем говорится в стихотворении «Хозяйка», ей посвященном.

В этой горнице колдунья
До меня жила одна:
Тень ее еще видна
Накануне новолунья.
Тень ее еще стоит
У высокого порога
И уклончиво и строго
На меня она глядит.
Я сама не из таких,
Кто чужим подвластен чарам,
Я сама… Но, впрочем, даром
Тайн не выдаю своих.

 

5 августа 1943 Ташкент

 

В этом стихотворении образ колдуньи явно перекликается с образом героини романа «Мастер и Маргарита», который Е.С.Булгакова многим давала читать в рукописи.

17 Речь идет о книге «Середина века».

18 В конце 40-х годов произошла еще одна встреча Татьяны Александровны Луговской с Анной Андреевной Ахматовой. «Я провела сегодня вечер, который мне, видимо, не придется забыть. И после всех ритуалов и церемоний на обеде у моего братца, после взаимного обмена любезностями и чтения стихов, чая с лимоном и восторгов, объятий, поцелуев и подкрашивания губ Анна Андреевна вдруг попросила, чтобы я проводила ее.

На улице она сказала, что ей просто хотелось погулять со мной по Москве.

Мы бродили долго, мимо Москвы-реки, Кремля, через площади и переулки и зашли по Пречистенке к черту на кулички.

Орали мальчишки, звенели трамваи, шли старушки с вербами из церкви. Звезды проявились на небе, огни горели в окнах, продавали на углах мороженое, а мы все шли, и я слушала чудесные стихи.

Потом мы остановились передохнуть в какой-то подворотне, и Анна Андреевна говорила мне о том, как счастлив будет тот человек, который меня не испугается.

Не знаю, как насчет этого непугливого человека, но я была счастлива в этот вечер» (из рассказов Т.Луговской) .

19 Широков Григорий Павлович (1901 — 1976) — первый муж Т.А.Луговской.

20 Грибов Алексей Николаевич (1902 — 1977) — актер театра и кино.

21 Жукова Лидия Львовна — японовед. Приехала в Ташкент с дочкой и племянником из блокадного Ленинграда.

22 Рудник Лев Сергеевич (1906 — 1987) — режиссер. В годы войны руководитель БДТ им. Горького.

23 Казико Ольга Георгиевна — актриса БДТ.

24 Никритина Анна Борисовна (1900 — 1982) — актриса БДТ, жена поэта А.Мариенгофа.

25 Акимов Николай Павлович (1901 — 1968) — режиссер, художник. С 1955 года главный режиссер Ленинградского театра Комедии.

26 Тышлер Александр Григорьевич (1898 — 1980) — театральный художник, живописец и график.

27 Бабанова Мария Ивановна (1900 — 1983) — театральная актриса.

28 Файко Алексей Михайлович (1893 — 1978) — театральный драматург.

29 Вероятно, жена Е.Шиловского.

30 Шиловский Сергей Евгеньевич (1926 — 1976) — младший сын Е.С.Булгаковой.

31 Шиловский Евгений Евгеньевич (1921 — 1957) — старший сын Е.С.Булгаковой.

32 Голубкина Ирина Соломоновна (1902 — 1974) — историк.

33 Голубкина Людмила Владимировна — дочь В.А.Луговского, племянница Т.А.Луговской.

34 Шиловский Евгений Александрович — бывший муж Е.С.Булгаковой.

35 Сергей — сын Е.С.Булгаковой. Тюпа — ее домашнее имя. Володя — Владимир Луговской.

36 Михаил Афанасьевич Булгаков.

37 Януша — кот Луговских. Письмо адресовано ему.

Не все письма Т.Луговской из Ташкента и Алма-Аты датированы. К сожалению, выяснить имена всех, о ком упоминается в письмах, не удалось.

В семейном архиве Ермолинского — Луговской хранится 18 писем Елены Сергеевны Булгаковой, 8 открыток, несколько телеграмм и записок.