Спроса на перемены нет. О природе современного российского феодализма

Игорь Потоцкий – известный финансовый и экономический аналитик, эксперт в области медиа. В «ИК» публикуется впервые.


Мы живем в пространстве одноканальных медиа – привет Маршаллу Мак-Люэну. Есть информация о том, что нечто происходит. Как она воспринимается, интериоризируется, анализируется, переваривается в голове – это вопрос совершенно другой. Суждений, в которых можно было бы ожидать неочевидных исходов или каких-то дополнительных смыслов, понимания, альтернатив, возможностей в связи с происходящим, – больше практически нет. И не потому, что кто-то плохой, не потому, что есть какой-то злой гений, который все испортил и теперь стало хуже. А потому, что существенные вещи теперь неинтересны.

Разговаривать не о чем, потреблять нечего. Есть заданная парадигма, в которой все происходит так, как происходит. Изменить это принципиально невозможно. Если двадцать лет назад у нас были иллюзии или надежды на то, что мы вот сейчас из неправильной экономики переедем в правильную, то теперь даже неприятного слова «дискурс» не осталось на эту тему. Потребности в институциональных реформах мало кто испытывает. Было несколько поколений людей, которых потом назвали либералами. Они хотели чего-то добиться, переменить в угоду публике, которая когда-нибудь востребует то, за что они готовы были жизнь отдавать, называя себя камикадзе. А теперь выяснилось, что как не было этого спроса, так его и нет. Поэтому и медиа снова стали одноканальными – декларация мнений есть, а диалога нет. Он, может быть, и возможен, но, похоже, никому не нужен.

Во-первых, многие связи и процессы не всем понятны. Во-вторых, пропаганда делает свое дело. И в-третьих, историческая память у нас крайне коротка. И если раньше она исчислялась десятками лет, то теперь, я думаю, стала измеряться годами. Многое забыто. Все, что было пережито в 1990-х годах, – напрочь. Кто-то постарался забыть вполне осознанно, у кого-то просто так получилось, отвлеклись на другое.

Пятнадцать-двадцать лет назад мы жили в период разрушения очень устойчивой парадигмы, которая складывалась десятилетиями, формировала образ жизни, восприятие, понимание. До середины 1980-х бесполезно было интересоваться тем, что, например, стоит за цифрой роста производительности труда. Знающие понимали, а незнающие и вопросов не задавали. Но эта система координат работала. Она позволяла рассчитывать на то, что у тебя будет тринадцатая зарплата, оплаченный отпуск, через десять лет место замначальника отдела, а через пятнадцать – начальника. Дети пойдут учиться понятно куда, система образования будет такой-то, ­карьерный рост – в пределах, понятных всем. Система работала.

И вдруг мы попали в среду, где все разрушилось. Для кого–то, оказалось, катастрофа, а для кого–то – окно возможностей. Но это в любом случае ситуация вариативности. Мы же совершали революцию, были причастны к чему-то грандиозному. Поэтому можно было абсолютно осмысленно, оправданно и, главное, без ущерба для жизни тратить ее на понимание каких-то вселенских истин. Помните, как страна смотрела Первый съезд народных депутатов?

А потом все кончилось… И что в итоге? С одной стороны, есть заданная конструкция, в которой ты ничего не переменишь. С другой – некоторая стабильность – нравится она или нет, – определяемая как понятная перспектива на ограниченное количество времени. Достаточное, чтобы подумать о каком-то будущем и заняться собственной жизнью. Потому что нет больше скачков инфляции на уровне 2400 процентов, нет гениальных министров финансов, которые предлагали решать проблему инфляции за счет задержки заработных плат. Такого рода изощренные упражнения над народонаселением прекратились. Поэтому можно заняться своей жизнью и перестать разговаривать о том, что тебя впрямую не касается. На что ты повлиять не можешь.

 

Со стороны производителя информации произошла любопытная штука: я бы сказал, что это возвращение к естественному состоянию. В XX веке мы получили социально-экономическую модель, в которой в сущности нет категорий собственности, нет многого, кроме патримониального владения страной. Задача – экспортировать все, что можешь, под государственным контролем; получить максимум экспортной выручки – обязательно вернуть ее назад и удержать, без «утечки капитала». Чтобы кормить население, которое должно обретать нужную долю благ в расчете на сохранение status quo. При этом нельзя дать больше, иначе возникнут ненужные амбиции, и нельзя дать меньше, иначе возникнет голодный бунт. Стационарная, стабильная, классическая конструкция XVII века. Мы к ней вернулись в 1929 году с утверждением единовластия Сталина. Ее не сломала ни война, ни попытка косыгинских реформ начала 60-х, ни, в конечном итоге, – гайдаровских начала 1990-х.

Экспериментировать с этим состоянием не нужно, с ним необходимо смириться и перестать испытывать дискомфорт по этому поводу. В силу каких-то причин существующая социально-экономическая система не может выйти за эти рамки. И никогда не выходила. Хотя было много попыток… Управляющие – всегда заложники самой системы. Государь император Николай II не был клиническим идиотом и, наверное, не мог не понимать, что такое отсутствие конституции в Европе ХХ века. Ради чего нужно было так ей сопротивляться? Почему через несколько лет мы получили точно такую же модель, только, в терминах Шмуэля Айзенштадта, неопатримониальную – когда функцию суверена выполняет группа лиц, сформированная в рамках формально демократических процедур? Почему мы получаем эту модель хронически после каждого периода турбулентности? Почему система не эволюционирует никуда, а всегда возвращается в одно и то же состояние? Это ее цель или это единственная возможная для нее форма существования?

 

Характер и качество институтов определяют в конечном итоге культурные коды. Но тогда вопрос: а что такого заложено в этих кодах, чтобы делать институты такими? Этого анализа, видимо, не случайно нет. Потому что даже сейчас нельзя исключить шанса, что эта вечная кольцеобразная логика по каким-либо причинам могла бы сломаться. И мы получили бы другую траекторию. Как в конце концов получила ее Польша с Александром Квасьневским. Есть миллион объяснений, почему мы не Польша, и наоборот. Но там это случилось.

В свое время мы проводили исследования на предмет того, может ли предпринимательское сообщество стать самостоятельной политической силой в России или всегда будет бездарно терять страну, как накануне и сразу после ноября 1917-го. И наткнулись на то, что культурная традиция в состоянии сделать, например, с желаниями. В рамках европейской традиции желания превращаются в планы. А в наших культурных кодах – в мечты…

И что касается мечты, символизма и метафизичности российского массового сознания, это не уникальное свойство национального характера. Не хотелось бы никого расстраивать, но доминирование метафизики в массовом сознании – это структурный признак архаичности социальной системы. Это характеристика доиндустриального общества, и, если она сохраняется в стране с двумя биржевыми индексами, наверное, третья волна Тоффлера накрыла нас как-то не полностью.

Видимо, в начале 90-х у нас речь шла все-таки о надеждах, которые потом, к сожалению, стали иллюзиями. Сначала действуют те самые массовые надежды, создающие большое-большое облако ожиданий, и люди, попадающие в эту среду, начинают пропитываться… Но потом к этим же людям приходит осознание того, что либеральное очарование – это, кажется, не единственная форма существования разумной материи. Это все очень плавно рассеивается. Вероятно, есть исторические причины, которые определяют смену или выбор той или иной программы. Но что заставляет страны на одинаковые вызовы реагировать по-разному? За ответом надо лезть в историю, культурологию, теоретическую социологию. Интересно смотреть на это как на кейс, который требует изучения. И не на операциональном уровне, потому что здесь заданность этого процесса очевидна, а рамки происходящего сформированы весьма жестко. Никаких радикальных перемен без тотального слома такой жесткой конструкции быть не может. Поэтому она будет сохраняться в почти неизменном виде в течение того времени, которое ей отведено, потому что она негибка, меняться не умеет. Но и ломаться не собирается – у нее достаточный запас прочности.

То, о чем думает власть по поводу «нефтерубля»… Коэффициент Джини в России держится на уровне 0.40. При таком разрыве в доходах у 20 процентов самых богатых и самых бедных жизненные стратегии граждан, находящихся вверху и внизу таблицы совпадать не могут. Они живут в разных странах, в разных представлениях о прекрасном, будущем, настоящем, с разным целеполаганием. Это просто разные люди. Как жители Патриков и «бирюлевская саранча». Настолько разные по своим ценностным установкам, образу жизни и мысли, что вы не можете управлять системой как целостной. Вам надо кем-то жертвовать.

Вот говорят, какой ловкий человек Сталин – изобрел теорию внутреннего врага. Но это очевидная вещь, когда понятно, что придется кем-то пожертвовать, кого-то придется назвать врагом не потому, что он мешает или обязательно нужен для того, чтобы оправдать какую-то систему действий. Ты просто не можешь совмес­тить интересы социума в рамках одного решения. Это в принципе невозможно.

 

Неравенство всегда имеет значение. И еще степень непроницаемости слоев, на которые делится общество. Как только оно становится сословным, всякого рода движение в этом обществе прекращается. Хотя у меня большой вопрос: а прекращало ли оно когда-нибудь в России быть сословным? Если уж исходить из того, что принципиально парадигма никогда не менялась. Попытка буржуазной революции в 1917 году, которая заканчивается ровно через несколько месяцев в ноябре контрреволюционным переворотом, все становится на свои места – к 1929-му мы получаем готовую систему. И еще одна попытка в 1980-х... Но это не влияет на суть системы. Она как была сословной, так и осталась.

Никакая меритократия в этой системе не работает. У тебя есть статус, куда входит все – кремлевский паек, количество душ, которых ты получаешь на службе у государя, количество десятин земли, выписываемых тебе как удельному вассалу в рамках системы кормления. Модель одна и та же. Начиная примерно с XIII века эта трансисторическая модель вообще не меняется. С интервалами на периоды неопределенности. Было же много попыток, о которых все благополучно забыли. В XV веке с прекрасными реформами при Иване III. Где следы? Что осталось от Уложения 1485 года? Где хоть память о конституции Салтыкова 1610-го? Вообще тени не осталось. Как это могло произойти?

Есть целая система закономерностей, которые не могут измениться быстро. Для меня, к примеру, было шоком, когда я понял, что родился через сто лет после отмены крепостного права. Вот такой современный, с телефоном в руке… И понимаешь, что это все очень близко. Конец XIX века: структура общества – 2 процента людей, обладающих какими-то позициями собственности, 98 – служивых и крестьян, которые вообще ее лишены, обслуживают, но не владеют. Как это общество может за век эволюционировать в нечто принципиально иное?

Этих ограничителей сотни. Если в них порыться, то можно найти системы обременения, при которых эволюция подобного рода конструкций в какую-то другую невозможна. Конфликты, свойственные XVI–XVII векам, мы переживаем в XX. Почему-то деяния Ивана IV вызывают меньшую оторопь, чем деяния граждан, которые творили то же самое в XX веке. А ведь это те же культурные коды, та же модель.

Архаика вообще очень живуча. Сломать Эйфелеву башню проще, чем пирамиду Хеопса. Архаичные конструкции живучи, потому что они примитивны и не поддаются никаким видоизменениям. Поэтому механизм существования, основанный на статусах, по определению сопротивляется переменам жестче и ресурсов для сопротивления у него больше. Те 5–15 процентов населения, которые знают, каково это пожить в Европе, пользоваться дорогими гаджетами, и успели привыкнуть к чему-то другому, не существенны с точки зрения сохранения такой системы.

 

Интеллектуально-нравственная работа больше не востребована. Каждое технологическое движение, которое позволяет нам, например, взять телефон в руки и тут же сделать фотографию, обесценивает искусство. У вас нет нужды думать об этом, в конце концов, вы не ограничены количеством пластин, которые надо опустить в аппарат. И когда вам продают миллионы этих штук, для того чтобы все пришло в состояние баланса, вам как продавцу этих штучек нужно встроить в массовое сознание другую концепцию эстетики и художественной ценности. Тогда вы под видом демократизации процесса снижаете и эстетические, и интеллектуальные стандарты.

Есть какая-то скрытая от глаз элита, производящая для этого общества блага, разрабатывающая его перспективы, будущее, технологии. Никто не знает людей, которые создают сети 5G. И там, где-то, наверное, в недрах этого общества, есть те самые два с половиной человека, которые по ночам читают Бодрийяра о символическом обмене и смерти.

 

Больше всего меня удивляет, напрягает, интригует, раздражает… то, что, если вы хотите что-нибудь понять про этот мир, бесполезно искать новых авторов. Кажется, что после 1970-х кончилась мысль. Люди с противоположными точками зрения считают, что они уже окончательно правы. Нет предмета для диалога, здесь никто никому никаких аргументов даже со стаканом апельсинового сока не готов предъявлять. Есть декларация мнений, но не диалог. Это другая модель коммуникации.

Дело не в том, что эти люди глупы или снабжены каким-то избыточным объемом амбиций. Просто у них есть точки зрения, которые настолько не совпадают, что их невозможно примирить. Но что самое сложное – и выбрать между ними нельзя! Эти люди рациональны и умны (по крайней мере, в подавляющем своем большинстве). Мы же должны понимать, что сейчас находимся в какой-то пролонгированной точке недекларированной бифуркации. Звучит странно, но все дело в том, что любое маленькое действие при этом уровне отложенного объема решений ломает систему глубоко и надолго.

Нельзя принять даже довольно маленькие решения, которые когда-то могли бы быть техническими, без угрозы принципиальной ее перемены. А поскольку никто не может просчитать последствия глобального характера перемен, лучше по возможности отложить это решение.

Самое главное – потом будет динамика. Динамика – это катастрофа для системы статусов. Получим ли мы взамен более приемлемую, гуманную, стабильную или жизнеспособную систему – большой вопрос. Если бы этот вопрос решался лет двести назад, можно было бы понимать, какого рода жертвы приведут к какого рода результатам. А когда проблему, отложенную на несколько столетий, мы решаем в современных условиях, имея телефон с Фейсбуком… получаем Тахрир и разные неприятности, вызванные изменением цены «на лепешку»…

Поэтому нет спроса на перемены – это очень понятно.

Мы выпали или искусственно вытолкали себя за пределы естественного хода развития. Естественного и для Европы, и для Азии, какими бы разными они ни были. Отсюда и вечное благоговение перед идеей третьего пути, и понимание стабильности как высшей ценности. И много чего еще.

Но реальная проблема заключается в том, что мы находимся в транзитном состоянии. Зафиксировать его невозможно, но хочется. В рамках нашей политической культуры, наших культурных кодов, если угодно, мы умеем существовать только в иерархических системах. Попытка научиться жить в условиях массовой демократии случилась в тот момент, когда в европейских странах подобное общество уже закончилось. К этой мысли тяжело привыкнуть. Принять как данность то, что демократии как таковой не существует и никакой потребности в ней больше нет. Демократия – это, называя вещи своими именами, способ самого равномерного и естественного распределения доходов среди населения. Но только в условиях массового производства. А в постиндустриальной среде нечего так распределять. В этой среде с ее новыми формами занятости и совершенно другим режимом потребления не работает и примитивная диктатура. И как с этим быть?

Это просто будущее, которое, к сожалению, уже наступило, и теперь никто не знает, что с ним делать.