Авторы номера исследуют переходы между различными видами искусства, включая адаптацию литературы в кино и видеоигр в другие жанры. В номере обсуждаются современные российские экранизации, переосмысление традиционных форм искусства и феномен "автофикшн" в творчестве его представителей.

«Всем плохо, все несчастны, и нет спасения»: вечность и (не)любовь в «Изгнании» Андрея Звягинцева

«Изгнание», 2007

Проект ИК о постсоветском кино «Пролегомены», курируемый Еленой Стишовой, продолжает изучать нулевые: в фокусе — фигура Андрея Звягинцева. Новая глава — об «Изгнании» (2007). Второй фильм режиссера не стал сенсацией, как «Возвращение» (2003), но следует признать, что взятая авторская интонация достигла уникальной трагической остроты. Елена Стишова в тексте из июльского номера «Искусства кино» за 2007 год размышляет, как в «Изгнании» Звягинцев прикоснулся к ветхозаветным кодам, утверждая на будущее свою приверженность семейной драме не как жанру — как космосу земного бытия, связанного узами любви и нелюбви.

«Изгнание» просто сокрушает и гипнотизирует визуальной суггестией вкупе с фонограммой, с первых тактов фильма погружая в атмосферу иррациональной тревоги. Ждешь, чем закончится бесконечный тревеллинг, отслеживающий мчащийся по ночному городу сквозь пласты дождя автомобиль. Маршрут пролегает через промзону, сквозь сплошной металлический лес, дыбящийся под черным беззвездным небом. Город неуютен, темен и устрашающе пуст. Может, это город-призрак, покинутый людьми? Но вот водитель авто паркует машину, звонит у двери и входит в дом следом за открывшим ему мужчиной. Из скупого диалога становится ясно, что брат примчал к брату за неотложной помощью: он ранен в предплечье и просит вынуть пулю из раны. Пуля извлечена. Что случилось за кадром, что заставило раненого гнать машину так, будто он уходит от преследователей, останется неизвестным. Брат ни о чем не спрашивает брата. Тревога не унимается, ее штопор закручивается глубже. Присутствие в кадре двух не первой молодости брутальных мужчин, будто опаленных темным огнем безблагодатности, — камертон дальнейшего фильмодействия, настраивающий нас — и не зря — на мрачный лад…

Режиссер Андрей Звягинцев умело организует невроз в пространстве одного отдельно взятого фильма, в чем он преуспел уже в «Возвращении», своем венценосном дебюте. Пожалуй, это его ноу-хау, фирменный знак. И камера Михаила Кричмана идеально работает в этом (невротическом) ключе, создавая не просто магическое, но смыслообразующее изображение, выводящее за пределы собственно изображения. Меланхолическая по настроению многослойная картинка «Изгнания», построенная на аффектах, легко вербализируется, в отличие от режиссерской стратегии, которая ускользает от словесной интерпретации, стараясь не обнаруживать себя. Звягинцеву это удается ценой нарушения баланса между визуальным и вербальным. Но, видимо, он идет на это сознательно: шлейф загадочности, недосказанности, непрозрачности самой истории, остающийся после фильма, — тот самый контрапункт, которого он добивается. На этом же бэкграунде возводилось «Возвращение», и все в конце концов сошлись на том, что загадочность придает фильму особый шарм, как тайна — женщине. Очевидно, Звягинцеву импонирует именно такого рода поэтический нарратив: чтобы начала и концы прятались в непознаваемой бесконечности. («…И погружаться в бесконечность, и прятать в ней свои шаги, как прячется в тумане местность, когда в ней не видать ни зги…») Для него фабула (история) не имеет такого значения, как композиция, каковая выстраивается со всей тщательностью. Тут не грех сослаться на самого Звягинцева, обронившего в одном интервью, что он не хочет «разговаривать на языке толпы». Подобное заявление снимает с него обязательства внятно «рассказать историю», чего ждет эта самая «толпа». Стало быть, элитарная публика, которой адресовано «Изгнание», должна быть готова сломать голову над тайнописью фильма, над разгадкой его неочевидных смыслов. 

Судя по названию, начало драмы, то есть завязка, отнесено в ветхозаветные времена. Изгнание из рая когда случилось, а последствия человечеству суждено расхлебывать до конца своей истории — таков, видимо, исходный авторский посыл. Координаты вечности продиктовали хронотоп картины: всегда и везде. 

Причинно-следственные связи — начала и концы, библейский миф и реальность фильма — разнесены во времени и в пространстве на расстояние, которое лишь умозрительно можно охватить единым взором и переживанием. Однако режиссер рискнул и сотворил экранный мир, собрав его с миру по нитке — едва ли не в буквальном смысле.

«Изгнание», 2007

Городские экстерьеры снимались в Бельгии и во Франции, пленэр — в Молдавии. Стада овец, отсылающие к библейским пейзажам, не нарушают сходства с бергмановскими полянами. Интерьеры загородного дома, куда приезжает герой с семьей, словно бы законсервированы с позапрошлого века, когда водопровод не стал еще рутинной подробностью быта и для умывания использовали белые фаянсовые тазы и кувшины. Материальный мир фильма определенно и последовательно европейский, церковь же на кладбище, насколько удалось разглядеть, православная. При том что кладбищенский пейзаж отнюдь не православный — никаких тебе заросших сорняком могильных холмиков с оградками, кресты установлены на ровной поверхности, как это принято на католических или протестантских погостах. Кстати, следы протестантского аскетизма заметны в интерьерах и экстерьерах. Единственное, что прямо указывает на происхождение фильма, — язык, на котором говорят герои. Русский язык. Правда, в финальном эпизоде звучит народная песня на португальском — намек на то, что режиссер хотел бы смешать на экране не только времена, но и языки. Поначалу так и просилось назвать эту рецензию — «Эсперанто». Пришлось отказаться после того, как в Интернете я обнаружила, что невольно цитирую Звягинцева. Оказывается, была у него несбыточная мечта снять свой фильм на эсперанто, как признался режиссер на одной из пресс-конференций. Тем не менее, смешав в режиссерском тигле приметы разных этносов, он все-таки добился важного для его замысла отчуждающего эффекта: непосвященный легко может принять картину за дублированную на русский с какого-то европейского языка. Типовым вопросом, что задавали Звягинцеву на каннских встречах с прессой, был именно этот:

«Ваш фильм — русский или европейский?»

Русский режиссер создал глобалистский продукт, намеренно лишенный признаков национального. Амбиции, однако, были круче: сотворить продолжение библейского мифа об изгнании из рая Адама и Евы. В мире богооставленном? По всему выходит — так. И здесь, на мой взгляд, болевая точка картины.

Хотя на экране достаточно христианской символики, а героиня носит знаковое имя — Вера, вопрос о вере не рефлексируется, мне кажется, его вообще нет в подсознании фильма. Христианский дискурс связан не с религией, но с культурой, в лоне которой мыслит себя «Изгнание». Обилие культурных знаков, знаковых отсылок и цитат — в такой ауре непросто пробиться к собственно авторскому высказыванию, пусть кино по всем внешним приметам — сугубо авторское. 

Мимезис «Изгнания» выдержан в духе условного сценического действа модернистского толка с присущими этой доктрине характеристиками. Вынутые из потока жизни герои, все до одного, предстают на экране людьми одинокими, страдающими, потерявшими волю и способность к коммуникации. Алекс и Вера, муж и жена, в сущности, не общаются, а с видимым напряжением существуют в едином пространстве, каждый сам по себе. Нет между ними близости близких. Алекс и Вера — чужие, вовсе не одна плоть, как заповедано в Писании жене и мужу. И каждый, как в программных фильмах Антониони, отягощен фатальной неизбежностью близкой драмы.

Ради своей задачи режиссер смикшировал — и это ему удалось — психофизику и даже фактуру эмоционально открытых русских актеров — Константина Лавроненко (Алекс) и Александра Балуева (Марк) — и подверстал их к сдержанному скандинавскому стилю шведской звезды Мари Бонневи, сыгравшей Веру, главную героиню. Экран с его опасной миметической близостью к реальности перетолковывает сдержанность (стиль) как холодность и отчуждение (отношения), что работает на замысел. Актерская пластика — активный смыслообразующий элемент режиссуры, в отличие от диалогов. Им определена — вольно или невольно — служебная роль.

«Изгнание», 2007

Такой расклад визуального и вербального в «Изгнании» вполне согласуется с признанием А. Звягинцева, что он хочет сделать «невидимое видимым». И достигает этого эффекта, но не в той мере, какая необходима, чтобы снять возникающие недоумения. Да, невидимые миру слезы источает безрадостный экран. Эманация дурного предчувствия невидимо разлита в кадре. Даже в пронзительной красоте природы есть какая-то ущербность, надлом, как и в Вере, чьи нежные черты осенены глубокой печалью.

…Репрезентация героев и их отношений завершается эпизодом признания Веры. Уложив детей, она скажет мужу, что ждет ребенка. Только ребенок не от него. 

За сакраментальным признанием последует самая сюжетно напряженная часть фильма и трагическая развязка. Уязвленный Алекс в шоке звонит Марку, от которого внутренне зависит, и просит о встрече. Они встречаются, Алекс просит совета: что делать? Марк бесстрастно, как всегда, но твердо отвечает: Алекс будет прав, что бы он ни сделал. «Хочешь — убей, а хочешь — прости». Ни убить, ни простить смятенный Алекс не в силах. Он предлагает Вере самый банальный выход: избавиться от ребенка и жить дальше, как они и жили: мол, будь матерью детям, а я буду им отцом.

На фоне семейного скандала детей — Еву и Кира — отправляют в гости к соседям. Всемогущий Марк присылает врачей, они быстро делают свое дело и дают Алексу рекомендации по уходу за больной, когда та проснется.

Но Вера не проснулась. Она ушла, приняв смертельную дозу снотворного, покорно отдавшись в руки абортмахерам и не попытавшись объясниться с мужем. Мы-то, в отличие от Алекса, понимаем, что Вера оговорила себя. Да только зачем? Из чистого мазохизма? Душевная драма Веры открывается нам номинально — как данность. Нам остается просто поверить в нее, ни о чем не спрашивая.

Ужас внезапной смерти молодой женщины усугубится эпизодами организованных Марком похорон, неприлично торопливых и убогих. Лиха беда начало. Буквально вслед за Верой умрет и Марк, сраженный инфарктом. Алекс снимет с себя заботы о похоронах брата, поручив их врачу и приятелю покойного.

Во всем этом навороте событий будет одна монтажная врезка, где прозвучит ответ на главный вопрос фильма, нависающий по мере развития действия, подобно дамоклову мечу.

«Изгнание», 2007

Пока Вера умирала, Ева и Кир играли у соседей, кропотливо складывая большущий паззл «Благовещения», а на ночь мать соседского семейства читала детям Первое послание апостола Павла коринфянам:

«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине…»

Тарковский в «Андрее Рублеве» цитировал за кадром тот же отрывок из Послания в сцене, где Рублев играет с маленькой княжной в еще не расписанном им храме. В устах Рублева великий библейский стих звучит, как его личный монолог, выстраданный собственным опытом. В «Изгнании» этот стих, пусть и обращенный к детям, трудно воспринять иначе, чем прямое обвинение и приговор тем, кто любви не имеет.

А не имеет любви не только Алекс, но и Вера. Никто никого не любит в экранном чертоге красоты, не согретом, не одухотворенном любовью. Алекс — тот, похоже, просто не одарен Божьей благодатью любви. По старым фотографиям, что показывает Вера соседке, мы угадываем фигуры Алекса, Марка и их отца. Детство они провели в этом так и не обжитом доме, где не чувствуется женской руки, без рано ушедшей матери, прошли школу сурового мужского воспитания. Мужской шовинизм пусть и не отыгрывается в фильме, но он присутствует, он обозначен в супермаскулинной фактуре обоих братьев, контрастирующей с хрупкой женственностью Веры. В финальном флэшбэке мы увидим, как страдающая от мужниной эмоциональной глухоты Вера приходила исповедоваться, но не к духовнику, а к другу семьи Роберту (Дмитрий Ульянов). Выслушав Роберта уже за гробом Веры, Алекс устыдится своей ревности и, кажется, испытает чувство вины за гибель жены. Получается, Вера принесла себя в жертву, чтобы растопить каменную душу Алекса? И его покаянная фигура в финале и есть искупление Вериной гибели? Вопросы, вопросы… Все-таки пластические реплики, характер общения героев, как бы отменяющий необходимость иных мотивировок, не снимают невнятность, ощутимую в роковом шаге Веры.

Семейный разлад как расплата за первородный грех — вот сверхидея «Изгнания», и она куда больше занимает режиссера, чем конкретная история несчастливой семьи Алекса и Веры.

«Откуда, как разлад возник? И отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тростник?»

Об этом — не спрашивайте. Тютчевский вопрос, пусть и риторический, — из лексикона романтической драмы. Мы же лицом к лицу с драмой роковой, и мотивировки решительно отменяются. Не «мысль семейная» (любимая, заметим, у Толстого), но мысль о проклятье одиночества, на что фатально обречен каждый, вдохновила Андрея Звягинцева на этот проект. И в побочных сюжетах он нажимает на ту же клавишу, отыгрывая горестную мелодию безнадежной тщеты быть счастливым в лоне семьи. Вон и в соседском доме, где растут три дочери, в семье вроде бы благополучной и дружной отец семейства, забившись на кухню с бутылкой пива, молча переживает загнанный внутрь застарелый дискомфорт. Ну а брутальный Марк, расставшийся с семьей где-то за пределами экрана, не испытывает никакой потребности общаться со своими детьми, о чем и сообщает Алексу, глядя мимо него пустыми глазами. Вот нехитрые смыслы, которые удается вычитать в экранном тексте. Всем плохо, все несчастны, и нет спасения.

«Изгнание», 2007

Подтекст много богаче, ибо впрямую связан с культурными ориентирами фильма. Это Бергман и Антониони прежде всего и — в меньшей степени — Тарковский. В Звягинцеве многие критики склонны видеть прямого последователя русского художника. Вот уж чего нет, того нет. Есть очевидный перфекционизм, стремление быть на уровне высот мировой кинематографической культуры. Есть визуальные цитаты. Но по духу, по стилю, по мировоззрению, наконец, это концептуально разные художники. Тарковский кровно связан с русской культурной традицией, особенно с Достоевским, с философско-религиозными исканиями русских классиков. Звягинцеву, судя по двум его работам, ближе экзистенциальная философия западного образца, не обрученная с поисками истины и смысла жизни, безыдеальная и религиозно нейтральная, отказавшаяся от классической поэтики, от катарсиса в том числе. 

Как очищение от пагубных страстей, развернутых в экранном сюжете, предлагается финальный эпизод. Занятые крестьянской работой женщины запевают хором. Тоже цитата, уже из античной трагедии. О чем песня — Бог весть, перевода нет, но эпически мощное звучание внушает мысль о жизни. Вопреки оскудению человеческого духа и умиранию потерявшей любовь души, свидетелями чего мы стали.

Текст впервые опубликован в июльском номере «Искусства кино» за 2007 год под заголовком «В координатах вечности».

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Safari