Чувства и впечатления

Боевое крещение кинематографом

Есть множество невероятных историй о том, как никому не известные девушки попали в кино. Робкое и юное создание приехало в Москву из маленького провинциального городка, и вот, не успев донести свои документы до кулинарного техникума, она присела в скверике перевести дух, и тут, откуда ни возьмись, мужчина в твидовом пиджаке и в свитере или в телогрейке и кирзовых сапогах протягивает ей телефончик: «Позвоните на студию, в вас что-то есть, юная красавица, никто не знает, а вдруг?!» Она робеет, боится, но звонит. И правильно делает: впоследствии это всеми любимая Наташа, Оля или Жаклин. Поистине, звездный час внезапен и парадоксален, он пробивает в самый непредсказуемый момент и застигает в неожиданной ситуации.

Но в том, что я, дочь режиссера, снялась у своего отца, конечно, нет ничего невероятного, более того, этого следовало ожидать, так подумает каждый.

И все-таки… ни я, ни мой папа, тоже «не знали», как и та девушка, что присела на скамейку в скверике, потому что никто не может знать наперед, что он сделает и к чему это приведет.

Папа проводил кинопробы для своего будущего фильма по сценарию и пьесе А.Галича «Вас вызывает Таймыр». Он уже утвердил основных актеров — Евгения Весника, Инну Макарову, Юру Кузьменкова, Женю Стеблова. Но вот на роль Дуни, деревенской девушки, никак не мог подобрать подходящую актрису. Добрый гений Леня Платов, работавший на картине художником-постановщиком, а к тому же наш сосед по дому, предложил папе попробовать дочь, то есть меня — а вдруг? Пока я месила ботами осеннюю слякоть, прогуливаясь с моим возлюбленным, папа с мамой обсуждали предложение Лени и все вытекающие из этого последствия.

Здесь надо пояснить, о каких «последствиях» говорили мои родители. При кажущихся преимуществах положения дочери режиссера, снимающейся у своего отца, существуют и явные минусы. В случае неуспеха как режиссер, так и его дитя обречены на косые взгляды, пересуды с обвинениями в семейственности, в том, что «папенька сует своего недоросля». Чтобы отделаться от клейма «блатной ребенок», порой приходится совершить не один кульбит на радость публике, стать знаменитым и только позже признать, что это была головокружительная карьера — в лучшем случае, а в худшем — потерянная жизнь. Существует также ряд психологических особенностей в работе с родственниками, включается излишний эмоциональный фактор: это не просто режиссер, но мой отец, это не просто актриса, это моя дочь. Точно так же, как девушке из провинции необходимо освободиться от комплекса «человека ниоткуда», дочери (или сыну) известной личности приходится постоянно доказывать, что он оказался там, где есть, по праву.

Потому, наверное, в Америке, где люди, сделавшие себя сами (self-made men), возведены в статус национальных героев, дети знаменитых родителей скрывают свое имя, меняют его на другое и терпеливо борются за независимость от легендарного родственника. Однако и в том и в другом случае дерзает смелый, а трудности разного рода только бросают вызов самолюбию и порождают амбицию. «Где бы отыскать эти трудности, дабы отшлифовать себе отличную биографию?» — втайне думают гордецы.

Итак, мои родители посовещались и решили, что коль скоро я собираюсь на будущее лето снова поступать в театральный, то почему бы не рискнуть. Мне сделали фотопробы. Круглое, щекастое лицо и приколотая к волосам косичка произвели нужный эффект: на снимке я выглядела вполне деревенской девушкой. Затем наступили пробы с актером Юрой Кузьменковым, который по роли должен был быть в меня влюблен. Юре поначалу было нелегко войти в образ, уж больно детский у меня был вид. Но учитывая, что это все-таки была комедия, причем действие происходит в конце 50-х, то есть откровенно наивная, Юра вскоре адаптировался к своей партнерше и к условностям жанра. Худсовет меня утвердил. Начались съемки.

Откровенно говоря, работа на площадке не показалась мне очень сложной, я скорее испытывала неловкость перед профессиональными актерами и боялась подвести папу. Если говорить о наших отношениях, то они мало чем отличались от общения дома. Ему свойственно было впадать в некоторую пафосность, рассуждая о моей жизни или жизни вообще. Однажды он сказал: «Ты как Пушкин для русского народа!» Нет, мой папа не сошел с ума, таким образом он провоцировал мое чувство ответственности в отношении своего таланта, завышая барьер, который предстояло преодолеть. На съемочной площадке он внушал мне: «Дочь, тебя ждут великие артисты, вот они сидят — Инна Макарова, Евгений Весник — и ждут, когда ты сыграешь свой дубль как надо». Я мобилизовалась и играла, как могла.

Все шло гладко, за исключением одной сцены, где мне надо было заплакать. Играла я неплохо, но папа добивался настоящих слез. А они у меня никак не текли! Срабатывала обратная реакция: надо? А я вот не могу! Отведя меня в сторонку, папа применил тот же прием, что всегда, сказав, что меня все ждут, но вдруг залепил пощечину и затем быстро скомандовал: «Мотор!» Я зарыдала, дубль был снят. Обида и неожиданность произвели необходимый эффект, упрямство было преодолено внезапным физическим ощущением. Профессиональный актер умеет отключать анализирующий разум, который подчас препятствует появлению подлинной эмоции. Умение переживать по команде «Мотор!», а по команде «Стоп! Снято» отключать свою эмоцию — вот в чем уникальность профессии актера.

Я же, хоть и была человеком сильных эмоций, не владела ими, а скорее была их жертвой. Это вполне объединяло меня с незнакомкой из провинции.

Если бы вместо отца был кто-то другой, я не сыграла бы ни дубля, обиделась и просто ушла из павильона. Доверие и взаимопонимание — единственные условия, при которых возможна подобная провокация.

Фильм был отснят и хорошо принят начальством. На заключительном банкете я произнесла тост: «За человека, который постоянно вызывает себя на Таймыр!» Это было о папе. Как любящая дочь я видела в отце героя и завышала его достоинства, как и он — мои. Пиршество в тот вечер было долгим. В какой-то момент мне налили водки в граненый стакан, папа увидел и сказал: «Пей, дочь, ты должна знать, что это такое». Я выпила. Выйдя спустя какое-то время в туалет, я почувствовала, что меня заносит то вправо, то влево… Так я и шла по длинному мосфильмовскому коридору, ударяясь, словно теннисный мяч, о стены. Но я наверняка была не единственным мячиком, которым играли эти бесконечные студийные лабиринты за всю историю их существования.

По окончании банкета кто-то из группы предложил заехать к нему домой: там в сарайчике хранились настойки и разносолы. Разгоряченная компания приняла предложение — празднование продолжалось. Я наравне со всеми дегустировала квашеную капусту и наливки. Тот вечер закончился для меня вниз головой на плече у Юры Кузьменкова, меня вскинули и понесли, идти я была не в состоянии. Мама ахнула, когда премьершу внесли в дом. Она долго сидела на краю кровати и спрашивала: «Доченька, тебе плохо?» Так закончилось мое крещение кинематографом, лет десять после той ночи я не могла подумать о водке без содрогания.

Фильм «Вас вызывает Таймыр» был показан по телевидению и получил хороший отклик в прессе. Однако вскоре его постигла та же участь, что и первые папины картины, — его надолго убрали из эфира. Причиной тому явилась эмиграция Александра Галича во Францию. Увы, как тут не поверить в судьбу?! По русской примете, рожденные в мае будут маяться. Папин день рождения 2 мая… Интересно, в каком месяце был рожден Александр Галич?

Свое место

Фильм «Вас вызывает Таймыр» сослужил мне хорошую службу. Придя на следующее лето в Щукинское училище на экзамены (на этот раз я обошла стороной Школу-студию МХАТ), я услышала: «Вы девочка из «Вас вызывает Таймыр»?» Передо мной стоял высокий блондин и приветливо улыбался широкой актерской улыбкой. «Вы мне очень понравились, Костя, иди сюда, помнишь, мы недавно смотрели комедию?» К нам подошел забавный брюнет и взглянул на меня с профессиональной актерской непосредственностью. «Поступаете?» -весело спросили они меня хором. «Угу», — промычала я, все еще теряясь перед артистами. Они хитро переглянулись: абитуриентская застенчивость — явление временное, ей на смену приходит одержимое созидание собственной значимости. «Успехов, будем за вас болеть!» — заверили они напоследок и удалились. То, что меня поддержали выпускники Щукинского училища Юра Богатырев и Костя Райкин, было добрым знаком. Впоследствии они станут моими друзьями и коллегами по театру «Современник».

Вторая попытка поступить в театральное училище оказалась успешной — меня приняли! Однако и здесь не обошлось без интриг. Людмила Владимировна Ставская, набиравшая свой первый курс в качестве мастера, ко мне благоволила, я ей понравилась. Но перед решающим третьим туром она позвонила моей маме и конфиденциально сообщила, что было бы очень кстати, если бы какой-нибудь влиятельный друг семьи позвонил проректору Б.Е.Захаве и замолвил за меня словечко. «У вас есть такие знакомые?» — строго спросила она. Мама замялась, начала прикидывать, кто бы это мог быть, и вспомнила: «Ну… если я попрошу Олега Ефремова?» «Олега Николаевича? — недоуменно воскликнула мамина собеседница. — Да где ж вы раньше были с такими-то друзьями? Лучшей кандидатуры и быть не может, пусть звонит, и дело в шляпе!»

Как выяснилось позднее, на третьем туре меня могли «срезать», так как за одно место со мной боролась еще одна претендентка, девочка моего плана: маленькая, худенькая, вроде, как и я, — травести. По мнению проректора Б.Е.Захавы, у нее было больше шансов на поступление, затем и понадобился «тыл» в решающей схватке. Олег Николаевич Ефремов, наш «тыл», дружил с моими родителями еще в юности, они с папой учились в одном классе. Они даже вместе сыграли в студийном спектакле «Горе от ума», Олег Николаевич Молчалина, а папа — Чацкого. Более того, они чем-то похожи внешне: лицом и духом печального оптимизма, свойственным обитателям Староконюшенного переулка. Между «другом юности» и проректором состоялся забавный разговор. Захава отнесся к просьбе любезно, но посетовал, что, мол, принять-то я приму, а что она дальше будет делать? Их же, выпускников, надо в театры устраивать, в театрах вакантных мест мало, а выпускников предостаточно! Олег Николаевич не растерялся и не без юмора заметил: «Я ее не только в театр возьму, я на ней еще и женюсь!»

Веселый разговор, творческий, можно сказать. После того как я рассказала этот эпизод в одном из своих газетных интервью, моя мама, с чьих слов я впервые услышала эту историю, вдруг засомневалась: «А был ли этот диалог именно таким, в частности, про женитьбу?» Ну что ж, если что не так, я не виновата.

Звонок возымел свое действие — я поступила на 1-й курс театрального училища имени Щукина, правда, условно. Это означало, что я должна была доказывать свою профессиональную пригодность и завоевывать право стать полноправной студенткой. Если в течение полутора лет я не оправдаю доверие — меня отчислят. В Щукинском училище существует поверье, что те, кто был принят условно, как правило, оказываются самыми работоспособными, если не сказать талантливыми, и оканчивают лучше других. Психологически это объяснимо: тот, у кого есть только один шанс, использует его по максимуму. Этот принцип применим и к провинциалам, приехавшим делать карьеру в столицу, и к эмигрантам, завоевывающим место под чужим солнцем. К слову сказать, де-

вочка, с которой я боролась за место, не пострадала и благополучно училась вместе со мной.

Особым усердием я не отличалась, однако уже через три месяца, после показа самостоятельных работ — это были «Последние» Горького, — с меня сняли клеймо «условности» и сделали студенткой. И с другими «условниками» произошло то же, они оказались первыми при выпуске. Щукинское поверье сработало — все пятеро устроились в московские театры, одной из них была моя подруга Света Переладова, игравшая после училища в Театре имени Вахтангова.

«Щука», как ее любовно называют студенты, отличалась от Школы-студии МХАТ большей демократичностью и даже фривольностью в отношениях между профессорами и студентами. А также разнилась самим подходом к искусству. Если МХАТ — это академия, классицизм и традиция, то «Щука» — новаторство, либерализм и диссидентство. Это и закономерно. Обе школы наследуют стиль и образ своих основателей, в одном случае Станиславского, в другом — его ученика и оппонента Вахтангова. Последний отошел от жестких принципов школы переживания в пользу более формалистического театра представления. Может быть, поэтому многие из тех, кого «завернули» при поступлении в мхатовское училище, находили понимание в «Щуке». Здесь все нетрадиционное в контрапункте с общепринятым получало благодатную почву. Неспроста любимовская Таганка была создана из выпускников вахтанговского училища.

Вот и я пусть и не без сложностей, но в конце концов оказалась там, где было мое место.

»Внимание, мотор, начали!»

На дворе стоял декабрь 1972 года. Я сидела в группе «Мосфильма» в ожидании встречи с очередным режиссером. Мои мысли блуждали далеко от студийных стен, я чувствовала себя запутавшейся окончательно в страстях, называемых первой любовью. Мне только что исполнилось девятнадцать лет, но внутренне я походила на зрелую женщину, отягощенную долгим и тяжелым браком, лишенную иллюзий, познавшую всю изнанку отношений с мужчиной, российским мужчиной — гуляющим, ревнующим, доминирующим и терзающим.

«Леночка, загляни в сценарий, тебя будут спрашивать, понравился он тебе или нет, а ты его даже не читала!» — прервала мои мысли мама, сидевшая неподалеку. Она протянула сценарий, я взяла его и начала перелистывать. Вот уже скоро час как я ждала режиссера, который беседовал у себя в кабинете с актером Конкиным — претендентом на главную роль в фильме. Галя Бабичева, работавшая на картине ассистентом в паре с моей мамой, то и дело выбегала из комнаты и вновь возвращалась, говорила мне успокаивающе: «Вот-вот закончит», — и принималась готовить очередную порцию чая для мэтра. Зазвонил телефон, Галя сняла трубку, многозначительно взглянула на маму и, сказав: «Она!» — снова выбежала. Вернувшись, она привела с собой мужчину моложавого вида, он энергично взял трубку и заговорил слегка сиплым голосом. Во время разговора он несколько раз взглянул в мою сторону, а договорив, попросил, обратившись одновременно к маме и Гале: «Еще раз позвонит, скажите, что я ушел!» — и вышел. Через короткое время меня наконец пригласили для разговора. «Галочка, прикрой дверь», — сказал режиссер, не выпуская моей руки из своей. Это был тот самый обладатель сиплого голоса, что говорил по телефону десятью минутами раньше. Когда дверь за ассистенткой захлопнулась, он отпустил мою руку и предложил сесть. Режиссера звали Андрей Сергеевич Кончаловский.

Вот уже месяца три, как моя мама, работавшая на «Романсе о влюбленных», в поте лица искала героев будущего фильма. Задача перед ней стояла не из простых — найти современных Ромео и Джульетту. Возвращаясь домой со студии, она посвящала все семейство в мудреную «кухню» своих поисков. «Андрей Сергеевич сказал, Андрей Сергеевич решил, Андрей Сергеевич хочет…» — ежевечерне слышала я от нее. И мне казалось, что некий Андрей Сергеевич носит бородку, серый костюм, очки, похож на чеховского интеллигента с тонкими пальцами и незримо ужинает вместе с нами, ожидая, когда семья Кореневых найдет ему героиню будущего шедевра. О том, что этот «призрак» очень прихотлив в выборе, свидетельствовало выражение маминого осунувшегося лица и постоянная забота в ее глазах: «Андрей Сергеевич… хочет, чтобы…» — и дальше следовало какое-нибудь невероятное задание, касающееся не только поездок в отдаленные концы необъятной Родины, но также поиска редких сортов чая, геркулеса или не относящейся к делу литературы о правильном питании.

Мамины рассказы о режиссере и его причудах носили явно юмористический характер: «Вчера он привел девочку и потребовал, чтобы ей сделали фотопробы, он убежден, что встретил в лифте русскую Эли Макгроу — героиню фильма «История любви». Она, правда, из ПТУ, двух слов связать не может, зажата и испугана, но он говорит: «Не обращайте внимания, я нашел то, что надо». Сводил ее на концерт, потом посмотрел фотопробы и расстроился — нет, не то!» В другой раз режиссер захотел, чтобы нашли женщину, похожую на шведскую манекенщицу из журнала мод — длинноногую блондинку с высоким лбом. Мама обошла балетные студии и кружки народного танца, профтехучилища и факультеты МГУ, съездила в Ленинград и Прибалтику, но такой женщины, которую искал режиссер, так и не нашла: или длинные ноги, или высокий лоб, но никак не лоб с ногами.

«Поразительное дело, — недоумевал режиссер, — столько красивых молодых женщин, но никто не умеет чувствовать, прямо беда, как такое возможно?!» А вместе с режиссером недоумевала и вся его группа: что делать, откуда ей появиться? Что происходит с русскими женщинами, почему они не чувствуют? Личная жизнь самого Андрея Сергеевича, очевидно, по маминым словам, была не менее сумбурной, нежели поиски героини для фильма о любви. Ему то и дело звонила жена-француженка, и он часто просил маму или Галю не подзывать его к телефону. «Что ему придет в голову на этот раз?! — растерянно вздыхала мама, укладываясь спать. — Уж скорей бы он на ком-нибудь успокоился!» Придя как-то раз домой, мама была взволнована более прежнего: «Он хочет видеть детей… всех, кому от семнадцати и выше, детей киношников! Сказал, что на стороне все шансы исчерпаны, решил посмотреть «своих». Он хочет видеть вас, девочки». С капризами режиссера мы с моей сестрой Машкой были заочно знакомы, но что он нацелится на наше дружное семейство, предположить не могли. «Не-е-е-т!» — протянули мы хором. «Я ему так и сказала, — нервно объясняла мама. — «Андрей Сергеевич, они вам не подойдут, я знаю, вам не это нужно, только девочек расстроите», — но он ни в какую, придется идти, я же ассистент, я не могу ему в этом отказать». Первая пошла Машка. «Красивое лицо, торс балетный, а теперь покажи младшую, которая похожа на Ширли Мак-Лейн», — настаивал Кончаловский. Он уже видел мои домашние фотографии и обратил внимание на сходство с американской звездой…

И вот я сидела у него в кабинете и щурилась от солнца — кресло, в которое меня усадил режиссер, было расположено прямо напротив окна. Меня не покидала мысль, что после долгих ожиданий я так неудачно «приземлилась». «А вы похожи на Ширли Мак-Лейн!» — всматриваясь в меня, заметил Андрей Сергеевич. «А он совсем не похож на чеховского интеллигента, — заключила я, рассмотрев, в свою очередь, режиссера. — Скорее, на большого Маугли». И вздохнула. Что я похожа на некую Ширли, впервые заметили Ася Вознесенская и Андрей Мягков. Они посмотрели американский фильм «Квартира» и сообщили

родителям, что она моя копия. Но я к тому времени еще не видела ни фильм, ни ту, с кем меня сравнивали. «Да, мне уже говорили», — безучастно ответила я, продолжая щуриться одним глазом в его сторону. Андрей Сергеевич начал рассказывать о будущем фильме, объясняясь, как мне показалось, довольно общими фразами. «Он это всем говорит, устал уже», — мелькнуло у меня в голове, и я перевела взгляд на плакат, что висел на стене: закатное небо, снятое из самолета. Вид из иллюминатора был тревожным: алые блики, тонущие в мертвом лиловом…

Вдруг Андрей Сергеевич прервал свой монолог: «Я смотрю, вам неинтересно, что я рассказываю, вы даже отвернулись в сторону?!» Мне стало неловко, и я начала оправдываться: «Простите, мне солнце светит в глаза, я очень неудачно села!» Он молча встал и широким жестом зашторил окно. Атмосфера располагала к интимности — мы сидели в полумраке. «Ну что, так лучше?» — в вопросе Андрея Сергеевича было лукавство. «Намного лучше!» — поддержала я его. «Так вы сдаете марксизм, у вас сессия, ну и когда же вам лучше встретиться для читки текста, до экзамена или после?» — продолжил он разговор в деловом ключе. «Как вам будет… — я запнулась, — удобнее». «Чуть было не сказала «угодно», — парировал мой собеседник. — Вы вообще откуда? Советские люди так не разговаривают!» Мне стало весело — режиссер Кончаловский настолько не соответствовал моему о нем представлению — «серый костюм и бородка», — что захотелось наконец поддержать с ним беседу, я приготовилась, но поздно… «Ну ладно, сдавайте свой марксизм, мы вас вызовем после экзамена», — и замолчал. «Это все?» — сообразила я. «Все!» — продолжая сидеть на диване, ответил он. Чисто по-женски я оценила всю невыгодность своего положения: мне предстояло пересечь комнату под пристальным взглядом сидящего в углу режиссера.

Я постаралась проделать это как можно изящнее, посетовав на то, что в тот день была укутана в длинную серую кофту, брюки и короткие зимние ботинки.

А также, что мне недостает пары-тройки сантиметров роста для нужного впечатления. С видом кокетничающего Винни Пуха я послала режиссеру прощальную улыбку и выскользнула в проем двери…

«Невероятно!» — обсуждала случившееся вся семья дома за чаем. «Он хочет Ленку пробовать», — мама, привыкшая к завышенным требованиям режиссера, была уверена, что ее девочки пройдут мимо. Однако вторая встреча на «Мосфильме» была не менее запоминающейся, чем первая. Усадив меня на этот раз возле себя на диване, к которому был прикреплен значок-пуговица, он вручил мне текст сцены и предложил его почитать. «Как я люблю тебя, как я люблю твои глаза», — едва я произнесла первые фразы, как все несчастья моей любви встали перед глазами: клятвы в верности, обман, беготня по ночам между квартирами, слезы и страх нанести еще одну рану любимому, выжженные на руке следы от сигареты в подтверждение своих чувств, пара синяков, заработанных при выяснении отношений, — все это не вмещалось в односложные признания моей героини. И я, как и при поступлении во МХАТ, подмочила свою репутацию слезами.

«Любовь!» — скорее констатировал, чем спросил Андрей Сергеевич. Я утвердительно кивнула. «Понимаю», — вздохнул он в ответ на что-то свое и, нагнувшись, извлек вдруг из-под дивана бутылку виски. «Где-то здесь были стаканы, — он заерзал в поисках посуды. — Ах, вот они!» Зазвенели стаканы, забулькало содержимое бутылки. «Выпей, это помогает, ничего нет естественнее, когда льются слезы по любви! Наша героиня Таня так и должна чувствовать — предельно, как героини Шекспира». После этих слов он коснулся моего лица рукой и, пристально всматриваясь в его очертания, заметил: «С возрастом щеки опадут и вылезут скулы — будешь очень красивой. Готовься к пробам!» — и залпом опустошил содержимое студийного реквизита.

В день кинопроб он зашел в гримерную и, положив свои ладони мне на голову, долго смотрел на изображение в зеркале, затем нагнулся и поцеловал в пробор. Казалось, он проверял на ощупь то, что выбирал, и его ощущения подсказывали, что он не ошибся. Когда грим был закончен, мы вышли в коридор и направились к павильону. Перед самым входом в декорацию он остановился и снова взглянул на меня, провел рукой по моей челке и, о чем-то подумав, произнес по-французски: «Се са!» Затем, словно нас мог кто-то услышать, прошептал: «Загадай желание!» — и зажмурил глаза. В этом почти ритуальном внимании к моей особе было нечто большее, нежели волнение и трепет, а именно — ощущение будущего, неотвратимости судьбы, ясновидение своего рода. Я еще не понимала, но предчувствовала, что соприкоснулась с мощной системой жизни, доныне мне неизвестной, в которой подыскивается мне роль — независимо от той, на которую я собиралась пробоваться. Мне ничего не оставалось делать — только слушать и ждать, наблюдать, как разворачивается написанная кем-то заранее история моего будущего. «Не хватало мне только в тебя влюбиться», — словно открещиваясь от собственных мыслей, усмехнулся он уже в павильоне и затем скомандовал: «Внимание, мотор, начали!»

Сверхзадача

Перед началом съемок на «Мосфильме» устраивались просмотры фильмов мировой классики, их заказывал сам режиссер, считая, что творческой группе необходимо знакомиться с приемами и находками современного зарубежного кинематографа. Я впервые тогда посмотрела «Пять легких пьес» Боба Рафелсона с Джеком Николсоном, «Буч Кэссиди и Санденс Кид» Джорджа Роя Хилла с Робертом Редфордом и Полом Ньюменом, «Бонни и Клайд» Артура Пенна с Фэй Дануэй и Уорреном Битти, а также фильмы Роберта Олтмена, которые особенно ценил Кончаловский. Наконец я увидела и Ширли Мак-Лейн — в картине Боба Фосса «Милая Чарити». Кончаловский обращал мое внимание на клоуновский аспект игры Мак-Лейн, желая, чтобы я обострила, вывела наружу свою характерность. «Смотри, как она хохочет, как открывает рот, — клоун, рыжий клоун в цирке, а как грустит по-детски, почти шарж», — комментировал он ее игру.

На просмотрах он сажал меня подле себя и зарождающаяся во мне любовь набухала, как тесто на дрожжах, от тепла, внимания, ощущения нужности, которые выпали на мою долю. Ему свойственно было желание научить, образовать, приобщить к культурному слою, вывести на другой уровень социальной и внутренней свободы всех, кто его окружал во время совместной работы на картине. Так называемый ликбез по-кончаловски распространялся и на толстых теть преклонного возраста, и на светских красавиц, и на девочек и мальчиков, называемых актерами, и на всевозможных старичков и старушек, попадавших в его водоворот на правах своеобразной челяди. В образовательную программу входило не только ознакомление с фильмами, фотоальбомами, живописью и музыкальными произведениями, но также в большой степени то, как и чем нужно питаться, а именно: восхвалялось сыроедение и вегетарианство. В качестве аргумента приводился неизменный пример ослика, который ел травку и ему этого вполне хватало, тогда как человек, поедающий мясо в конце ХХ века, приравнивался к плотоядному хищнику и примитивному гиббону. В пользу сыроедения также предлагалось сравнить навоз травоядных с дерьмом всех остальных — первое не воняет, в отличие от последнего. Лекция о правильном питании могла застигнуть «ученика» в момент поглощения долгожданной котлетки, которую «учитель» клеймил словом «падаль». Пожиратель «падали» рано или поздно переставал питаться на глазах у режиссера или переходил на поощряемую мэтром геркулесовую кашу, дабы приобрести в глазах посвященного окружения человеческие черты. При этом все были в курсе, что у Андрея Сергеевича открылась недавно язва и теперь он вынужден был сидеть на специальной диете, потому относились с пониманием к его пристальному вниманию к здоровью, чем отчасти и объясняли его поиски новых путей жизни. Философские эскапады были также неотъемлемой частью ежедневного существования Андрея Сергеевича, он склонялся к западническому воззрению на историю России, цитировал Чаадаева, а говоря о личной свободе, непременно упоминал Ницше и его Заратустру. Модная в то время восточная философия, но еще не успевшая стать популярной в Отечестве, была уже на его вооружении. Он штудировал труды индуизма, буддизма, дзена и внушал их постулаты всем, кто жаждал знаний или был застигнут врасплох рассуждающим режиссером.

Он любил подчеркивать, что сам еще недавно был грубым азиатом, способным из ревности ударить женщину, но что со временем начал превращаться в европейца, уходить от иррациональности страстей в пользу здравомыслия. Не последнюю роль в этом играло влияние его жены-француженки, как, собственно, и сам выбор этой европейской женщины был следствием его изменившихся воззрений.

Но главным его детищем были актеры. В группе все должны были их холить и лелеять и служить верой и правдой творческому процессу. Равностепенное значение отводилось гриму, костюму, реквизиту, свету, декорации, звуку, пленке — на всем лежала печать пристального внимания режиссера. Грим и краска для волос привозились из Франции через знакомых, оттуда же поступали и джинсы для главных исполнителей. Лучшие журналы западной моды были под рукой для поиска причесок, выкроек и фасонов блузок в стиле хиппи. Специально была найдена вязальщица, исполнившая сложный узор безрукавки, в которой появлялась Таня в начальных сценах фильма.

Впоследствии редко, если когда-либо вообще, я встречала подобное внимание со стороны режиссера ко всему, что составляет материальный мир фильма, не говоря уже о духовном аспекте. (Я опускаю в этой связи режиссера Рустама Хамдамова, с которым познакомилась на картине «Анна Карамазофф», — его внимание к изобразительной стороне кинематографа естественно по определению, так как он в первую очередь профессиональный художник.) Кончаловский так и называл фильм — миром. Миром реальным, индивидуальным, имеющим собственную атмосферу, характер, вкус, цвет и образный ряд. Стихи Пастернака с их подмосковной летней флорой, пропитанные дождем и чувственностью, были вдохновителем и прообразом всей романтической части «Романса о влюбленных».

Вполне естественно, что к началу съемок, то есть к экспедиции в город Серпухов, я была трансформирована внешне и внутренне и готовилась к предстоящей работе, как к военным действиям. Режиссер поставил вопрос ребром: «Ты могла бы умереть ради фильма?» Он, конечно, выражался образно. «Могу!» — ответила я по-спартански. На темечке у меня красовался выстриженный хохолок, развевающийся при малейшем дуновении ветерка, волосы были слегка высветлены, сигареты канули в вечность вместе с лаком для ногтей, я не ела мясо и тяжелую пищу, я уже была не в полной мере самой собой, а это и есть рабочее состояние актрисы.

Как-то вечером Андрей Сергеевич пригласил меня в гости на улицу Воровского (это была квартира его родителей, где проживал Сергей Владимирович, сам же Кончаловский снимал квартиру неподалеку, для себя и жены Вивиан). Преданная семье Михалковых домработница Поля угощала меня супом из лука-порея и черникой с молоком, а представлена я ей была как «Леночка, исполнительница главной роли будущего фильма». Когда Поля ушла, мы перекоче-вали из кухни в гостиную для неторопливой беседы под звуки работающего телевизора. По мере наступления сумерек наш разговор приобретал все более интимный характер. «Зачем ты носишь эти железобетонные лифчики?! Тебе вполне можно обойтись и без них, как это делают теперь на Западе!» (Любое замечание мужчины Кончаловского я интерпретировала как желание своего режиссера, и лифчики исчезли вместе со всеми атрибутами прошлой жизни.) Когда стемнело окончательно, мы уже целовались. Обвив его голову руками, я подумала, что обнимаю компьютер, который вдруг начал сбоить от предложенной ему новой программы. Создавалось впечатление, что я — представитель земной цивилизации — участвую в эксперименте: некий инопланетянин, робот, титан желает переболеть человеческими болезнями. Перейдя из гостиной в спальню, Кончаловский-мужчина заметил, что любовниками стать очень непросто — не все подходят друг другу — и что не надо торопиться. Потом как режиссер прокомментировал мою наготу: «Надо худеть. Такой ты можешь быть, когда станешь старенькой, а сейчас ты должна быть тоненькой, девственной нимфеткой. Нам же предстоит снимать тебя обнаженной!» «А когда я буду старенькой?» — спросила всемогущего волшебника «соломенная голова». «Лет в тридцать», — ответил он. До тридцати была еще куча времени, и я облегченно вздохнула.

Итак, отправляясь в Серпухов, где начинались съемки фильма «Романс о влюбленных», я имела двойную задачу — сыграть Джульетту 70-х по имени Таня, а также справиться с ролью новой любви Андрея Кончаловского.

Иннокентий-невинный

На «Романсе о влюбленных» я познакомилась с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским.

При виде его у меня всякий раз сжимало сердце, как если бы мы были связаны родством. Да, конечно, он тоже напоминал мне чем-то моего отца. Худой, узкокостный, жилистый, больше морщин и нервов, чем мышц и здоровья, сутуловатый, извиняющийся… Его внешняя беззащитность и растерянность — этакий камуфляж, прикрывающий ясновидение и стойкость гения. Налет юродства или то, что люди принимали за таковое, было приспособлением праведника к безумному… безумному миру. Мудрец, он же клоун, дурачок! Так и останется загадкой, кто же породил кого: Смоктуновский Мышкина, Гамлета, Деточкина или наоборот? В нем была какая-то потусторонняя таинственность: вроде он здесь и сейчас, вместе с тобой, но одновременно подключен к чему-то «там» — к циферблату без стрелок. Я слышала недоуменный рассказ одного киношника, который никак не мог понять, какого же роста Иннокентий Михайлович. «Вчера он был головой на уровне шкафа, вон того, возле двери, а сегодня вошел — сантиметров на десять пониже. Как такое вообще возможно?!» Его способность к мимикрии, чисто актерскому качеству, была доведена до виртуозности, превращавшей его и впрямь в полумифическое существо. Все наводило на мысль: хоть внешне Смоктуновский, как все люди, но в то же время намного больше, чем просто человек.

Еще до начала съемок Кончаловский предложил мне составить ему компанию во время поездки под Ленинград, где отдыхал со своей семьей Иннокентий Михайлович. Предстояло уговорить Смоктуновского сыграть роль Трубача. Он только что закончил очередную картину, плохо себя чувствовал и сниматься отказывался. Его супруга Соломка — от Суламифь — была категорически против того, чтобы муж занимал себя работой. Но Кончаловский надеялся, что личный визит произведет свое действие, и он не ошибся. Сопротивление Иннокентия Михайловича было сломлено, и он согласился. Мне бросилась тогда в глаза его манера общаться — неторопливость, открытая реакция на все, отсутствие в словах двойного смысла. Он вынуждал тем самым к крайней простоте, разговору без лукавства. Напрашивался вопрос самой себе: «Уж не вру ли я? Вот опять играю, опять, эх!..» Когда я была ему представлена, он заметил, что знает моего отца: «А, Леша Коренев! Конечно, помню, он работал «вторым» на «Берегись автомобиля». Трудно жили, перебивались без денег, так что Леночка не избалована, ей известно, что почем», — пояснил он то ли мне, то ли Кончаловскому. Эта особенность — называть вещи своими именами — могла бы и покоробить, и смутить, будь на месте Смоктуновского кто-либо другой. Но есть люди, которым это позволено. Они призваны кем-то говорить всю правду, как если бы увидели, чем на самом деле забиты наши черепные коробки, и теперь делятся своими впечатлениями. Подобную манеру общаться я замечу много позднее и в Нине Берберовой, и в Иосифе Бродском. По всей вероятности, афоризмы Фаины Раневской имеют ту же природу. Моя мама как-то стала свидетельницей забавной сцены на «Мосфильме». В гримерную к Иннокентию Михайловичу зашла его давняя знакомая. Он встретил ее радостным приветствием, но тут же посетовал: «Эх, как постарела, миленькая, плохо выглядишь, так нельзя!» Когда женщина ушла, оторопевшая гримерша попыталась укорить Смоктуновского в бестактности. Но он был возмущен не менее гримерши: «Сколько же можно врать? Кто-то должен начать говорить правду!»

На меня он взирал с заботой и обожанием, понимая все мои сильные и слабые стороны. Встретившись случайно на Калининском проспекте, он остановился побеседовать со мной и с видом доброго демона вдруг прошептал: «Прекрасное лицо… если бы еще несколько сантиметров роста — была бы неотразима. Совсем чуть-чуть, два сантиметра!» Так он разглядывал меня, отстраняясь, словно от картины, и досадовал на природу, на Бога, на высший умысел, не позволивший мне стать совершенством. Когда разговор коснулся неудач в моей личной жизни, он со вздохом посетовал: «Андрон — человек талантливый, а что до романов… развращает он людей. Тяжело ему должно быть с самим собой, а в старости будет совсем одиноко».

В «Романсе» у меня только одна сцена с Иннокентием Михайловичем — сцена у костра. Таня узнает о гибели Сергея, не хочет в это верить, выходит во двор и, только услышав печальную мелодию, которую играет Трубач, надламывается и впадает в истерику. Переход от тихой речи к внезапной ярости очень труден для актера, особенно на крупном плане — любой наигрыш будет замечен беспристрастной камерой. Понятно, что я волновалась перед дублем, но я волновалась вдвойне, потому что передо мной был сам Смоктуновский. Режиссер подбадривал меня, призывал ничего не бояться и играть «на всю катушку». Приняв его совет к сведению, я начала дубль и в момент взрыва отчаяния принялась хлестать Иннокентия Михайловича по щекам что есть мочи. После команды «Стоп!» режиссер удовлетворенно поблагодарил меня за проделанную работу. Однако Смоктуновский был в недоумении. «Миленькая моя, разве так можно?! — говорил он, держась за щеку. — Ты мне чуть зубы не выбила, они же вставные, надо было предупредить!» Я страшно расстроилась — такой артист и так нехорошо получилось! А Кончаловский заговорщицки подмигивал: «Все правильно сделала, это он так… отойдет!» Слава Богу, Смоктуновский отошел, правда, на это потребовалось некоторое время…

Я думаю, Иннокентий Михайлович не пожалел (хоть я его и «избила»), что все-таки снялся Трубачом в нашей картине. Образ верного друга, уличного музыканта, поэта, чье кредо: «Чтоб жизнь прожить, как миг, как крик — «Да здравствует любовь!» — этот образ ему очень к лицу. Ведь при всей своей «странности», сложности, загадочности он был человеком своего поколения, прошедшим войну, пережившим плен, свое персональное «быть или не быть?», и из всего этого ада он вышел артистом, шутом, насмешником! Для такой судьбы требуются мужество и щедрость души. Недаром свою книгу, составленную из дневниковых записей, он назвал «Быть!».

Моя профессиональная жизнь была отмечена еще тремя «с половиной» работами вместе с Иннокентием Михайловичем. Это два телеспектакля — «Вишневый сад» в постановке Леонида Хейфеца и «Цезарь и Клеопатра» Александра Белинского. А также «Ловушка для одинокого мужчины» — фильм моего отца, в котором наши персонажи не пересекаются. Ну и «половина»… Меня пригласили озвучивать лошадку в картине «Крепыш» режиссера Александра Згуриди. Я согласилась, так как главного героя, жеребца по кличке Крепыш, озвучивал Смоктуновский. Выбор меня на роль возлюбленной героя был желанием Иннокентия Михайловича. Отказаться было невозможно! Моя роль оказалась настолько короткой, что я провела каких-нибудь полтора часа в студии звукозаписи, а по выходу картины и вовсе не смогла ее посмотреть. Неудивительно, что вскоре я забыла об этом милом инциденте. Спустя много лет вдруг обнаружила в каком-то киножурнале список своих работ, среди них был и «Крепыш». Я долго ломала голову, откуда взялась эта картина, кого же я там сыграла и почему ничего не помню — ни задачи режиссера, ни костюмов, ни грима! Затем я бросила «гадать на кофейной гуще», решив, что это очередная журналистская «утка». Как вдруг в памяти всплыл темный зал и светящееся «окно» экрана: два лошадиных крупа, повиливающие хвосты, две скрещенные морды и гривы, развевающиеся на ветру. «Я скучаю по тебе!» — сказал Крепыш голосом Иннокентия Михайловича. «А уж я как скучаю…» — отозвалась его возлюбленная.

«Цезарь и Клеопатра» — моя единственная большая партнерская работа со Смоктуновским. Я очень люблю этот фильм и сожалею, что он фактически предан забвению на нашем телевидении. Во время съемок Иннокентий Михайлович давал мне советы, как я должна играть, и очень сетовал на то, что я «пою», произнося текст. «Дружочек мой, неужели ты не слышишь, как ты подвываешь?!» — постоянно комментировал он мою игру. О том, что он любит подсказывать партнерам, я уже была и наслышана и заранее предупреждена Александ-ром Белинским, который просил меня не обращать внимания на советы Иннокентия Михайловича, потому что считал, что это просто своеобразная слабость гениального артиста. Мне, конечно, очень хотелось угодить моему партнеру, однако были и у меня свои хитрости. В финальной сцене прощания Цезаря и Клеопатры мы оба стоим лицом к камере: я чуть впереди, на первом плане, а Иннокентий Михайлович за мной. Обсуждая сцену, он настаивал, что Клеопатра не должна быть омрачена отъездом Цезаря, так как появление Марка Антония для нее основное и радостное событие. «Ни в коем случае не переживай, она вся светится!» — повторял он перед съемкой. Как только прозвучала команда «Мотор!», я пустила большую слезу по щеке, пользуясь тем, что Цезарь — Смоктуновский, стоявший сзади, не мог этого видеть… Да, признаюсь, поступила я, может, и неверно, ослушавшись великого партнера, но, в конце концов, я играла Клеопатру!

Я очень хорошо запомнила еще одну случайную встречу с Иннокентием Михайловичем. Вернувшись в Москву после десяти лет, проведенных в Америке, я чувствовала себя дикарем. В том смысле, что давно оторвалась от московской жизни, от друзей-актеров, не рассчитывала на радостные объятия, убежденная, что меня и не узнают после стольких лет отсутствия. Стоя на тротуаре с вытянутой вверх рукой, я голосовала таксисту или частнику, намереваясь отправиться в город по всяким делам. Вдруг проехавшая мимо машина дала задний ход, затем остановилась неподалеку. Из нее вышел мужчина и принялся отчаянно жестикулировать, а вслед за ним появилась худенькая девушка и быстрым шагом направилась в мою сторону. Это были отец и дочь

- Иннокентий Михайлович и Маша. Расцеловавшись со мной, они настояли, чтоб я села в машину и заехала к ним на полчасика. А уже по дороге объяснили, что буквально на днях отпраздновали новоселье. В новой, еще не обставленной квартире они открыли шампанское — извлекли его из огромного ящика, полного бутылок с такой же этикеткой. «Коллекционное, подарок!» — широко улыбаясь, сообщил Иннокентий Михайлович. Он ни о чем меня не расспрашивал, просто внимательно смотрел мне в глаза. Теперь я уже была старше, старее… жестче, мое лицо выдавало не самый веселый опыт — казалось, я стала ближе по возрасту к Трубачу и Цезарю. Но именно теперь он смотрел на меня, как будто на свою старшую дочь. А я — будто на своего уставшего, настрадавшегося отца. Все то, от чего он предостерегал когда-то, чему наставлял меня, на что надеялся, свершилось, круг был пройден. Он поднял бокал за нашу встречу, за нашу радость, за нашу жизнь. Так мы стояли втроем посреди пустого, гулкого пространства, словно на приеме, устроенном нам весной… За окном мело тополиный пух.

Прошло еще несколько лет. Как-то моя мама с сестрой встретили Иннокентия Михайловича во дворе своего дома. Он жил неподалеку, прогуливался с собачкой. «Как здоровье, как настроение?!» — наперебой спрашивали они друг друга. Мама рассказала «кто, где и как», затем уточнила, что я тоже живу в этом доме — снимаю комнату над квартирой своей сестры. «А где именно ваши и Леночкины окна?» — спросил Иннокентий Михайлович. Мама показала. Он внимательно вгляделся в окно с фикусом и сказал: «Буду теперь смотреть, проходя мимо!» На этом они распрощались. Уже навсегда. Через два месяца его не стало.

Фрагмент книги, которая готовится к публикации