Немая граница

Невостребованность в современной России зачастую принимает любопытную форму: целые слои людей фактически не могут проявляться профессионально, не утрачивая вместе с тем внешних атрибутов своей профессии. Они продолжают называться летчиками, хотя уже давно не летают (не хватает керосина), художниками, хотя уже не рисуют (не на что купить краски)... Многие институты затрачивают все отпускаемые им средства на самовоспроизводство, к которому и сводится вся их социальная значимость. Есть театры, где почти нет зрителей, издательства, которые не печатают книги, потому что им не по карману платить типографиям. И хотя этот дефицит востребованности -- и, стало быть, воспризнанности -- представляется явлением почти всеобщим, сами невостребованные постоянно стремятся установить между собой некое подобие иерархии, определить критерии успеха в новой ситуации, поделиться на более или менее удачливых.

Но проблема в том, что в нынешней России успех не проходит через сито воспризнания, его условием является скорее анонимность, поэтому выработать его общезначимые критерии нельзя. А из-за триумфа иллегализма в основных сферах постсоветской, в том числе и московской, жизни сам поиск открыто формулируемых принципов успеха рисуется симптомом уже состоявшегося поражения.

Россия еще не открылась, а всего лишь приоткрылась внешнему миру. Поэтому она еще нуждается в образах врага. Если внутренний враг крайне неоднороден и его образ постоянно распыляется (это и "лица кавказской национальности", и "новые русские", и "масоны"), то необходимость во внешнем враге ощущается особенно остро. Но его невозможно создать, потому что на официальном уровне потенциальный враг (тот же Запад) зачастую оказывается кредитором, а на неофициальном -- хранилищем частных капиталов, многие из которых попали в западные страны нелегально. А враждовать с теми, в кого вы так много, хотя и тайно, инвестировали, как известно, неумно. Из-за этого и внешний враг оказывается максимально бесплотным. Это не какое-то государство, а военный союз, НАТО, который в духе все той же амбивалентности объявляется одновременно стратегическим партнером и угрозой национальной безопасности. Это как бы парадоксальный друг-враг, с которым можно вести переговоры, превращая символическую ценность -- национальную безопасность -- в знаковую. Другими словами, оказывается, что нет такой ценности, на которой в принципе нельзя было бы заработать или которую по меньшей мере нельзя было бы выставить на продажу даже без желания ее реально продать. Объявляя ценность символической, часто стремятся лишь увеличить сумму сделки. Поэтому риторика враждебности не переходит в настоящую враждебность, хотя не предполагает и дружественности в качестве некоей постоянной величины. Получается мир, лишенный каких-либо устойчивых необмениваемых ценностей и в этом смысле противоположный СССР, объявлявшему свои основные ценности необмениваемыми и "вечными". Таким образом, пока единственным "работающим" образом врага оказывается его экспортный вариант, играющий на страхах внешнего мира по отношению к России. Западные средства массовой информации буквально начинены сведениями о том, что происходит на никем не контролируемых просторах России, в том числе в обыденной жизни. При этом у миллионов читателей создается обоснованное впечатление высокой степени анархии, царящей в непонятной, огромной, нашпигованной ядерным оружием стране. Это делает возможной парадоксальную ситуацию, при которой в качестве образа врага экспортируется сама Россия, ее, так сказать, неофициальный образ. Если советский режим импортировал очень сильный образ врага и экспортировал столь же сильный образ друга, то теперь на официальном уровне импортируется крайне размытый образ врага, с которым по всем вопросам в любой момент можно договориться, а неофициально (частными лицами: художниками, писателями, журналистами) экспортируется образ врага, с которым нельзя договориться по той причине, что он себя не контролирует, будучи как бы невменяемым, непредсказуемым для себя самого.

Не случайно этот последний образ принимает животную форму и проявляет признаки агрессивности. Но это уже не агрессивность существа, преисполненного сознания собственной праведности (как это было в эпоху существования СССР), а все тот же двусмысленный жест, превращающий агрессивность в шоу, в зрелище, в спектакль. По сути, демонстрация этого парадоксального образа врага-самого-себя-и-всего-мира есть приглашение западному зрителю самому убедиться в том, что газетный "черный юмор" в отношении России реален и может воплотиться в конкретное тело (прежде всего тело художника), которое ищет в метафоре животности признание своей человечности, право на вход в культуру.

"Я люблю Европу, а она меня нет" -- так называлась акция московского художника Олега Кулика, устроенная им в Берлине в сентябре 1996 года. Сначала художник стоял в центре площади, рядом со знаменем объединенной Европы, на котором были изображены двенадцать -- по числу стран-участниц -- звезд. Вокруг него располагались двенадцать берлинских полицейских со сторожевыми собаками в намордниках. Обнаженный, на четвереньках, как собака, Кулик двигался все более широкими кругами, пытаясь спровоцировать собак на агрессию. Это ему удалось: полицейские удерживали их с трудом, и в конце акции на черепе художника были видны следы от когтей. Видимо, акция должна была демонстрировать ту логику ситуации, какой она видится с московской стороны: "Мы являемся частью риторической Европы, но Европа реальная не спешит включить нас в себя, во всяком случае, делает это с большой неохотой".

Похожую по направленности акцию тот же Кулик проделал перед зданием Совета Европы в Страсбурге. А совсем недавно, в апреле 1997 года, он был ввезен в клетке в Нью-Йорк и выставлен в галерее Джеффри Дейча опять-таки в виде собаки.

Да, географическая Европа не совпадает с Европой фактической -- в том виде, в каком она запечатлена в бессознательном многих европейцев. Если центром первой является Варшава, а Россия занимает большую ее часть, то центром другой является Страсбург, и Россия остается за ее пределами.

Некоторые старые сторонники идеи европейского единства по крайней мере были откровенны и писали именно то, что думали. Так, считая Европу единым в цивилизационном отношении пространством, маркиз де Кюстин еще в первой половине XIX века проводил границу этой Европы по Висле, исключая из нее Россию. И там же, по Висле, нынешняя Европа хочет организовать свою военную границу. Но если де Кюстин и не скрывает, что географическая Европа не имеет ничего общего с культурной, то нынешние сторонники европейского единства на уровне политически корректной дипломатической речи этого не признают: на этом уровне доминирует риторика единой "Европы до Урала". Но военные спонтанно и без указания действительных причин проводят границу в другом месте. И в этом плане культурное, стратегическое бессознательное де Кюстина не потеряло своей актуальности и до сих пор. Две Европы, географическую и реальную, пока разделяет невидимая и прочная немая граница -- просто за прошедшие полтора века политики научились не говорить о ней прямо (отторгая ее в область здравого смысла, который всегда прав потому, что никогда не знает собственных оснований).

И эту скрытую, внешнюю ей Европу Россия продолжает сладострастно культивировать внутри себя, также проводя риторическую границу в одном месте, а реальную -- в другом.

При этом правила политической корректности усвоили обе стороны, так что на поверхности все выглядит весьма приглаженно, но именно этой политической приглаженности, вероятно, и стоит опасаться.

Если внутренние границы Европы благодаря Шенгенскому соглашению стали прозрачными, то ничего похожего нельзя сказать о внешних границах, напряжение на которых даже возросло, -- и нет уверенности, что эти два процесса не связаны между собой и что Европа не собирается объединяться за счет России и некоторых других европейских стран. В последнем случае даже самые опытные риторы не смогут убедить миллионы людей, оставшихся за новым "железным занавесом", в том, что они являются гарантом европейской стабильности и мирового стратегического равновесия. Нет также никакой уверенности, что они согласятся быть европейцами второго сорта и не откажутся от этого наименования в пользу туманного евразийства или какой-то новой разновидности славянофильства.

Но это, конечно же, не значит, что механизмы исключения России из Европы образуются только извне и что сама Россия не делает многое для того, чтобы исключить себя из сообщества цивилизованных народов. И диапазон тут огромен: от обнищания целых слоев населения, которым поездка за границу просто не по карману, до непредсказуемости русской почты, доставляющей письма иногда с опозданием на несколько недель.

А чего стоит та "визовая война", которую развязало российское чиновничество, затрудняя европейцам въезд в Россию, чтобы увеличить собственные ряды, но страдают от этого чаще всего самые обычные люди, а не "мафиози", против которых эти меры якобы направлены.

Мало кто из жителей Западной Европы знает, какие очереди выстаивает обычный гражданин России для того, чтобы получить визу, например, в Германию, на какое число не всегда понятных вопросов ему надо ответить и как часто результат зависит от случайного стечения обстоятельств. Не стоит обольщать себя иллюзией, что это пережитки "холодной войны": многие из этих барьеров были введены или усилены совсем недавно. Так, на оформление визы в Германию более чем на три месяца теперь уходят два-три месяца.

Немая граница не исчезнет по мановению волшебной палочки: Европе еще долго предстоит быть разделенной на "большую" и "малую", географическую и реальную. Граница все чаще принимает форму конкретного бюрократического запрета, барьера, иногда столь мелкого, что его было бы странно обсуждать на высоком политическом уровне. Но значит ли это, что о подобных вещах нужно молчать, делая вид, что они не существуют?

В свое время Мишель Фуко показал, из каких мелких запретов, асимметрий и умолчаний складывается жизнь заключенного, конституируется его тело. Сделав эту речевую обыденность, совокупность незамечаемых деталей предметом анализа, он способствовал не столько их искоренению (все они имеют длительную историю, и искоренить их не так-то просто), сколько признанию значимости. Благодаря чему стало очевидным, что их не анализировали не в силу, как всегда вежливо пояснялось, незначительности, а, напротив, в силу существенности, которую им бессознательно придавали.

Видимо, настало время создавать дискурс проходящего по Европе водораздела, заставлять немую границу говорить, от чего, думаю, выиграет большинство европейцев по обе стороны внешней границы.