Печальный оптимист. Портрет Зиновия Когородского

 

Зиновий Корогодский
Зиновий Корогодский

Зиновий Яковлевич Корогодский — фигура на петербургском театральном небосклоне знатная, культовая. Театр юного зрителя в Ленинграде 60-70-х годов был местом паломничества не только детей и молодежи, но и всей городской интеллигенции. Географическое пространство между станцией метро «Пушкинская», Загородным проспектом и Гороховой улицей вечерами заполняли люди, спрашивающие лишний билетик в БДТ и ТЮЗ. Так случалось и в других городах и странах.

Спектакль «Коллеги» в ТЮЗе — театральный шедевр. По силе влияния он не обидно превосходил замечательную прозу Аксенова, не говоря уже о фильме. Гитарная мелодия на стихи Ленгстона Хьюза «Подари на прощанье мне билет» собирала нас для нового действия и потом провожала в город, не слишком подготовленными к метаморфозам жизни, но утепленными и закаленными верой в дружбу и справедливость, одарив стилистикой немногословных отношений, иронии и понимания.

Годы эти характеризовались огромным количеством культурных и общественных альтернативных движений. На этой волне, в частности, встретились ТЮЗ и Фрунзенская коммуна. Так познакомились и мы с Зиновием Яковлевичем, пребывая в разных «весовых категориях»: я — школьник среднего возраста, он — главный режиссер знаменитого театра. По первому впечатлению — то ли мудрый раввин, то ли эксцентрик. Подвижный, волевой капитан театрального корабля.

Объяснить феномен Корогодского в нескольких словах невозможно. Поэтому и разговариваем.

Начало. Большая семья

Николай Крыщук. Зиновий Яковлевич, говорят, что прошлое хорошо и плодотворно тогда, когда оно работает, помогает человеку жить. И напротив, превращается в тяжелый груз, если почему-либо отторгнуто от проблем насущных. Хотелось бы, чтобы вы посмотрели на свое прошлое с этой точки зрения: что работает? Тем более, всю жизнь вы занимаетесь проблемами детства, психологией ребенка, театром детства. Вспомните о своем детстве, себя в детстве. Что здесь для вас интересно, что таинственно, плодотворно, а в чем вы себя, может быть, не узнаете?

Зиновий Корогодский
Зиновий Корогодский

Зиновий Корогодский. Возможно, я заблуждаюсь, но мне кажется, что я навсегда остался таким, каким был в детстве. Я нес в себе наследство семьи, когда был маленький, потом когда перешел в возраст подростка, жениха, мужа, отца, художественного руководителя театра… Мне кажется, что я и сейчас такой. Может быть, это аберрация, обольщение, но все лучшее, что во мне есть, связано с тем, что было.

Н. Крыщук. Значит ли это, что вам так безусловно нравится собственное детство и вы так нравитесь себе в детстве?

З. Корогодский. Дело не в этом. Просто, вероятно, таков характер — доверчивый, простодушный, не позволяющий мне костенеть, черстветь, становиться академичным. Я ведь до сих пор слыву маргиналом в среде моих маститых коллег. Хотя все регалии при мне: академик, профессор, народный артист, лауреат международной премии имени Станиславского. Но все это как-то не входит в состав сознания. Некоторые считают, что это инфантильность, другие видят игру, маскировку. А на самом деле я всегда был таким, таким остаюсь и сохраняюсь. Не потому, что мне это нравится, а потому, что я почитаю и ценю то, что дороже для всей биографии, и особенно, творческого человека: подвижность, отзывчивость, реактивность, любопытство, желание выиграть в состязании, взять планку… Это все от моего очень трудного, хотя и радостного, и яркого детства. Мой зритель — это человек от семи до семидесяти. События и переживания детских лет связаны с тем, что происходило со мной во взрослом возрасте, когда я уже руководил ТЮЗом. Я воспеваю свое детство как генетическое начало.

Н. Крыщук. Но в нашей генетике не только ведь замечательные свойства. Все наши мучительные проблемы тоже в генетике, тоже из детства. Мы знаем, как питается этим искусство. Феллини, например. Отношения со сверстниками, с родителями, отношения с самим собой, выбор своего рисунка поведения… Драматическая пора. Мне хочется, чтобы вы рассказали об этом. Да и время было сложное.

З. Корогодский. Драматизм моего детства заключался в бедности страны и в уродстве среды обитания, хотя я вряд ли это осознавал. Жили мы трудно. Я не помню своих сверстников. Помню, что меня не принимали. Потому что был хлипкий, не способный себя защитить, подраться, ответить крепким словом. В семье меня любовно дразнили Суразом — от слова несуразный. И действительно: картавый, к тому же маленький, жиденыш… Сураз. Родня у меня была огромная. Я был тринадцатый по счету, кого воспитала бабушка (мама была у нее первой). Мама меня воспитывать не могла, потому что училась на рабфаке, была молоденькая и к тому же комсомолка. Родила она меня, когда ей еще восемнадцати не было. И я оказался под защитой огромной семьи дядей и тетей, к которым я шел, когда меня обижали. Они всей оравой мстили тем, кто меня обижал. Хотя во что бы мы ни играли — в «бабки», в догоняшки, в какую-то борьбу, — я всегда был обижен и побеждаем. Меня дразнили за то, что я играл в куклы, в театр… Но не это осталось в моем чувстве и в моей памяти. Может быть, потому, что уже в это время я был человеком, «отравленным» церковью, цирком, базаром, цыганами… Помню, как вокруг пели, как плакали, как дрались взрослые. Как праздновали, может быть, не красные даты календаря, а семейные: с пельменями, с водкой, с поножовщиной. Все это в меня входило как в банк впечатлений. Я любил расшифровывать афишные тумбы. Читать я тогда еще не умел. Именно по афишам и научился читать с подсказок бабушки. Любил бродить, когда поздно, рассматривать витрины. Витрины в то время были очень театральные. Все, что сегодня нас восхищает, тогда было в окнах моего Томска. Хоть ты ешь меня, но у меня не сохранились в памяти какие-то сложные переживания детства. А если сохранились, то они перебиваются ощущением праздника жизни.

Витамин «Ц»

Н. Крыщук. Зиновий Яковлевич, существуют многочисленные педагогиче- ские тесты, которые я в своей прошловековой отсталости глубоко, нищенски и заносчиво презираю. Они претендуют на то, что способны определить интеллектуальный потенциал малолеток, которые всего лишь хотят овладеть небольшой начальной информацией об этом мире. То есть абитуриентов-первоклассников. Высокосознающие себя дяди и тети непременно спросили бы: что общего в словах «цирк, церковь, базар, цыгане»? Я знаю, что я ответил бы им, но также четко знаю, что провалился бы. Что же все-таки объединяет этот ряд?

З. Корогодский. Театр.

Н. Крыщук. Такой, получается, витамин «Ц»: цирк, цыгане, церковь. Так пришел в вашу жизнь театр?

З. Корогодский. Мы жили в старом двухэтажном деревянном доме напротив Спасского собора, в честь которого и называлась улица — Спасская. Меня, может быть, этот собор и спас. Из окна нашей малой комнатенки, которую я сейчас вспоминаю, как залу, я видел этот мой белоснежный, самый памятный, роскошный собор. Рос я без нянек и гувернанток, в таком полусиротском состоянии. Отец не жил с нами уже сразу после моего рождения. Так получилось, что родители, которые любили друг друга горячо и страстно, расстались по причине мезальянса. Мама была из семьи ремесленников, а отец будто бы из другого сословия. Хотя на самом деле тоже из ремесленников — он был пекарь. Но родители отца разрушили этот брак. Отца я не знал до восемнадцати лет. Я увидел его впервые, когда уже учился в театральном институте на Моховой. Возвращаясь в 45-м году из Германии, он нашел меня. Красивый, большой человек в военной форме, с каштановыми волосами. Представился, назвал меня по имени. Что-то нервное возникло между нами. Он мне подарил несколько кусков хозяйственного мыла, что тогда было совсем не пустым подарком, и несколько пачек галет. Поклялись, что будем теперь дружить и не терять друг друга, но потерялись и не дружили.

Н. Крыщук. Значит, все-таки были в далеком прошлом серьезные переживания и обиды. Отношения с отцом. А отношения со сверстниками? Тут ведь тоже очень много серьезного. Всякий подросток мечтает вписаться в компанию… Можно ли оставаться необидчивым, что такое вообще необидчивость? Свойство характера или сделанный с годами сознательный выбор?

З. Корогодский. Нет, нет! Меня много обижали. Очень обидели, когда отняли театр. Жестоко и без оснований обидели те, кому я служил, с кем был по-человечески и творчески близок. Но во мне нет зла. К тому же я был одарен дружеством. В детстве мама, бабушка, в зрелом возрасте — Ролан Быков, например, Булат Окуджава, ваша Фрунзенская коммуна, и значит, Фаина Яковлевна Шапиро. Я помню все, что со мной было, особенно когда я был маленький или когда был подростком, юношей. Дальше все немного меркнет и, приближаясь к сегодняшним дням, почти угасает. Но одно, несомненно, ты угадал: так сконструирована душа, что она не умеет хранить обиды. Хотя, в сущности, я всегда был изгоем. Это сквозная тема жизни и сквозная тема творчества. Речь не о национальном, а о нравственном, духовном, типологическом изгойстве. Всю жизнь во всем, что делал, смеясь и веселясь, я эту тему сохранял. Я и сейчас маргинал. Несмотря на все звания и регалии, я все равно сбоку. А счастливые годы — двадцать пять лет почти — ТЮЗа. Все было бурно, ярко. Но я к этому относился спокойно. У меня не было чувства победы, торжества. Я удивлен, насколько я оказался глух к некоторым словам. Многого не увидел и не расслышал, «благодаря» фанфарам. И немало наделал глупостей, не желая что-то преувеличивать. Но изгойство было и тогда, как было оно в детстве, когда меня дразнили и не принимали в компанию, заставляли замыкаться, уходить в собственные фантазии, игры. Цирк. Это потом аукнулось, когда я сделал спектакль «Наш цирк». Позже был спектакль «Радуга зимой». Так отозвалась моя церковь, мое пристрастие к паперти, ритуалу, когда ты вместе со старичками, взрослыми, исповедующими религию. Я ведь ничего не исповедовал. Мне нравился ритуал, нравился этот театр. Я не называл это театром. Но мне нравилось все, что происходило вокруг, все мизансцены, правила, которые я не мог расшифровать. Я не знал, как называется та или иная театральная (церковная) процедура. Но причастие: выстоять в очереди, подойти к батюшке… А если это еще был архимандрит!.. Я хотел был архимандритом. Почему-то мне это казалось высшим достижением судьбы. А потом выпить волшебного напитка из золотой ложечки… Все это было роскошно. Мне не нужны были приятели и дружки, чтобы получать удовольствие в одиночестве от тех вещей, которые я переживал в церкви ли, на базаре или среди цыган (мне нравилось, как они гадают, врут, как они одеты, независимы от предрассудков — это какое-то племя, не подчиненное никому и не желающее уступать своей самости).

Н. Крыщук. А «Трень-брень» по пьесе Радия Погодина? Тема рыжего?

З. Корогодский. О, это же история про меня! «Абраша, Абраша, где твой папаша?» Я должен был сказать: «Мой папаша на мамаше делает нового Абрашу». Я этого, естественно, не говорил, меня били, я убегал, бежал к родне, родня тут же толпой вылезала. Тем более что родня у меня не чистокровная, путаная, перемешанная. Почему они оказались в Сибири? Все началось с города Канска, где жил прадед, потом дед, потом бабушки. Может быть, это была черта оседлости, а может быть, дело заключалось в причастности к каким-то государственным событиям. Хорошая у меня была семья: непутевая, шальная, пьющая… Вот, например, возникала драка — до топора. Но стоило бабушке (маленькой, субтильной, хрупкой — ей тогда было около сорока) вмешаться, как эти ее амбалы-сыновья немедленно затихали, падали ниц, просили прощения. Она уходила на кухню, обиженная. А кухня была роскошная. Потому что хлеб пекли сами, котел был вмазан в печь, а там полати, где висят чеснок, лук, валенки, всякая утварь.

К. Райкин и З. Корогодский
К. Райкин и З. Корогодский

Н. Крыщук. И насколько легко соединить вам себя сегодняшнего с тем мальчиком, в котором уже тогда рождался театр?

З. Корогодский. Очень легко. Одно за другое цепляется. Когда ночью бродил около витрин, я же видел, как проститутки искали пару. Я ничего не слышал, только понимал, что идет сговор. Но сговор не только низкий, похотливый, нет. Речь, как мне казалось, шла и о больших чувствах: непременная прогулка вверх по проспекту Ленина (в центре каждого города был свой проспект Ленина). А витрины! Это ведь тоже театр! Потом и в Лондоне, и в Нюрнберге, и в Нью-Йорке, и в Сан-Франциско, и в Токио — всюду я рассматривал витрины, которыевозвращали меня к моему убогому, но очень красочному детству. Мне повезло, у меня было две мамы: мама, которая родила, и мама, которая кормила грудью, — моя бабушка (она родила мою тетку за полгода до моего рождения). Я благодарен своей родне. Она — театр. Я показал это в спектакле, который очень люблю, — «Хозяин» по Горькому. Вот эти люди, загнанные в подвал булочной, — мои дядья. Помню ночи. Раскатывали подстилки и ложились на полу, кроватей не хватало. И начиналось пение. И какое пение! Я сейчас его слышу. То соло, то подголосок, то трио, то все вместе. И все приглушенно, потому что ночь. Кончалось все криком бабушки: «Кончайте, завтра еще хлеб печь!» Все это помнится гораздо больше, чем пережитые обиды, которых тоже была тьма.

Театральная юность. Товстоногов. ТЮЗ

Н. Крыщук. И вот вы в Ленинграде, поступили в театральный институт, наконец-то попали в свою среду…

З. Корогодский. Я попал не в свою — в альтернативную среду. Это были ленинградцы, все из интеллигентных семей. За каждым тянулся шлейф каких-то художественно-интеллектуальных представлений и знаний. Я в телогрейке, в валенках с калошами, в ушанке… Вместе со мной учился, например, Игорь Петрович Владимиров — уже тогда барин. А я опять сбоку, опять изгой.

Н. Крыщук. Что же вам помогло в таком случае поступить в институт?

З. Корогодский. Только доброта и доверие Бориса Иосифовича Зона, моего профессора. Я это доверие не могу разгадать до сих пор. Не было никаких оснований принимать меня: картавый, кривоногий, не насыщенный никакими знаниями. Любовью к театру — да! Может быть, она перекрывала все недостатки? А может быть, ему напели про меня мои сибирские друзья, с которыми я познакомился в театральной библиотеке в Новосибирске, куда эвакуировали ленинградский институт, и проводил время в их общежитии. Это тоже был театр. Там и спанье, и еда, которая варилась и жарилась на примусах, и игры, и пение под гитару, да всё еще на фоне какой-нибудь лекции. Я смотрел на всех, как на будущих Ладынину, Орлову и Абрикосова, — как на будущих звезд. Подтекст этой жизни мне был незнаком. С раннего детства я не знал уродливого социального подтекста. В социальном смысле я очень поздно прозрел. Может быть, только в пору насилия надо мной, когда меня отлучали от театра. А так я был «совок»: пионерско-комсомольский, искренний, самоотверженный. Но самоотверженность была необходима делу, которому я служил: театр надо было сплачивать, защищать. Это получалось благодаря моей фанатической преданности времени. Притом, слава Богу, из-за небанальной жизни до театра, может быть, я не попал в дурной фарватер обслуживания советской власти. Меня по-прежнему защищали церковь, цыгане и цирк.

Н. Крыщук. Между окончанием института и счастливым временем ТЮЗа мно-го лет.

З. Корогодский. Я ведь был членом комсомольского бюро и на распределении должен был показать пример, то есть уехать работать в провинцию. Мы с женой, с которой счастливо живем и до сих пор, выбрали Калугу. Все же ближе к Москве, можно в случае чего съездить и пожаловаться.

Н. Крыщук. Потому что наверху правда и справедливость есть?

З. Корогодский. Ну конечно! Потом я вообще по натуре москвич. Кстати, когда меня гнобил Ленинград, меня очень защищала Москва. Тот же Булат, Белла Ахмадулина, Анатолий Эфрос, Олег Ефремов. В Калуге я проработал пять лет. Потом мне предложили должность главного режиссера театра в Калининграде. Это было счастливое и плодотворное время. Слух обо мне прошел по всей Руси великой и дошел до Товстоногова. В итоге, преодолев сопротивление властей, он вытащил меня в Большой драматический театр. Отношения с Георгием Александровичем долгое время сохранялись замечательные, близкие, родственные, дружеские. Нарушились они по моей вине. Я совершил идиотский, детский поступок. Я уже в то время был в ТЮЗе, куда меня благословил тот же Товстоногов (без его помощи мне бы этого театра не видать). И вот на каком-то семинаре, который я вел, на вопрос, как я отношусь к методике Товстоногова, я ответил, что Георгию Александровичу методика не нужна, что это автократическая режиссура и так далее. По существу, сказал правду, но не в тех обстоятельствах. Не должен я был так говорить о друге и творческом родителе. Это выглядело предательством. Тут надо сказать, что дело все же было в доносе. Кто-то передал Товстоногову стенограмму моего выступления. А в стенограмме ведь ни нюансов, ни интонации. Я невольно оказался в роли неблагодарного младшего друга. Вся кампания против меня началась после этого. Прежде хоть и поругивали, но я был защищен Георгием Александровичем Товстоноговым. А теперь нет. Меня стали ругать пуще: спектакли плохие, со сцены ушел герой типа Павки Корчагина… Старались угодить разгневанному Товстоногову. И вот, воспользовавшись напряженной ситуацией, совершили мерзейший подлог. Меня вызывали в обком. Об этом мало кто знал. У них в обкоме было какое-то другое представление о ТЮЗе — не как о театре детства, юности, то есть театре людей, а как о каком-то функциональном, пионерском, что ли, мероприятии. Меня упрекали в том, что я ТЮЗ овзросляю, эстетизирую. Хотя наш театр имел огромный успех не только дома, но и во всей России, и за рубежом, меня продолжали ломать. А потом инсценировали изнасилование. Это было настолько ни с чем несообразно! В роли жертвы легче было представить меня, нежели наоборот. Но это был повод для немедленного изгнания отовсюду и снятия всех званий. За меня попытался заступиться Кирилл Лавров, но там было уже все решено, и человек уже на мое место был выбран. Он потом в течение десяти лет курочил театр и в конце концов по существу истребил его. Я до сих пор не могу войти в этот дом, которому отдал лучшие годы жизни. Дело не в обиде, а скорее, в непроходящей боли. Не знаю, кто это сделал — персонально или группа, — но у меня все равно осталось ощущение, что меня отдали, предали свои, люди, которым я был верен и с которыми был близок. Вероятнее всего, просто не оказалось человека, который мог бы возглавить мою защиту. Это случилось в 1986 году. Меня уволили, судили. Потом, правда, приговор отменили за отсутствием состава преступления, но цель была достигнута: я остался без театра.

Кино. Пока не состоявшийся роман

Н. Крыщук. Но ведь было еще кино. Оно никогда не предлагало приют?

З. Корогодский. С кинематографом у меня долгая история отношений.

Н. Крыщук. Давайте поговорим о них. Большинство актеров — даже из тех, кто обязан кино своей карьерой и именем, — о театре, как правило, говорят с большим уважением и теплотой. Чем это объясняется? З. Корогодский. Театр — не только родина, но и школа. И для драматического актера, и для актера кино. Каждому важно иногда освободиться, очиститься, вернуться к первоисточнику. Кроме того, театр — дом, семья (не важно, хорошая или плохая), содружество, братство. А кино — временный союз, временный брак. Он может быть сладострастным, но он временный, без особых перспектив на продолжение романа. А театр — роман до последних дней жизни. Но все это лирические мотивы. Мотивы же художественные, принципиальные: театр — это школа.

Н. Крыщук. А актер, полностью посвятивший жизнь работе в кино, должен испытывать некий комплекс неполноценности?

З. Корогодский. Возможно, они не осознают, как важно иметь свой театральный дом, и поэтому не испытывают никакой ностальгии. Но артист, родившийся в театре, утвердившийся и признанный в нем, после любого успеха в кино или на телевидении будет возвращаться в театр.

Н. Крыщук. Зиновий Яковлевич, я вспоминал сегодня имена ваших учеников, которые нашли свое место в кино. Их много: Георгий Тараторкин, Ольга Волкова, Юрий Каморный, Ирина Соколова, Антонина Шуранова, Александр Хочинский… Все актеры высокого класса. Может быть, привилегия кино в том, что оно отбирает себе лучших театральных актеров?

З. Корогодский. Нет, не совсем так. Кинематограф, вообще, развратитель юных, искатель звезд. Он любит открыть имя, прославить его и сказать: мой актер, я его сделал. Это тешит тщеславие кинорежиссеров. Но начало творческой биографии актера, как правило, годы сценической молодости. Сейчас изменилась ситуация. Кинематограф и телевидение ищут новые лица. Славу актеру приносит сегодня не театр, ее приносит «ящик». Практически не имеет значения, хорош актер или плох. Но и хороший актер без кино не может обойтись. Если бы молодой Тараторкин не сыграл Раскольникова, не знаю, как сложилась бы его дальнейшая судьба в кино. Если бы Тоня Шуранова, будучи студенткой четвертого курса, не сыграла княжну Марью, вряд ли нашлась бы ей роль в «Механическом пианино» у Михалкова.

Н. Крыщук. Но, значит, ситуация не столь уж и новая. Так было всегда.

З. Корогодский. Не знаю. Не думаю, чтобы Черкасова и Симонова извлекали из недр театрального училища. Это происходило как-то иначе.

Г. Тараторкин и З.Корогодский
Г. Тараторкин и З.Корогодский

Н. Крыщук. То есть их карьера состоялась в театре, и именно поэтому они были востребованы в кино.

З. Корогодский. Конечно. И так было часто. Армена Джигарханяна взяли не со студенческой скамьи. Взяли хотя и молодого, но уже состоявшегося театрального актера. Мне кажется, после «Разгрома» Фадеева, поставленного Захаровым. Противопоставлять киноактера и актера театра опасно и неплодотворно. И для того, и для другого важно уметь сохранять себя живым и подлинным в предложенных обстоятельствах, уметь думать на сцене или перед камерой. Как это умеет, например, Олег Янковский. Не только благодаря своей фактуре. Я мог бы назвать много прекрасных актеров, которые заставляют экран трепетать.

Н. Крыщук. И все-таки хочу вернуться к своему вопросу. В кино попадают по причине, скажем так, особенностей таланта или же это дело случая? И вы можете назвать чрезвычайно талантливых актеров, которых кинематограф не заметил?

З. Корогодский. Таких больше, нежели тех, которых кинематограф заметил. Снимают по типажу, по случайным симпатиям, по рекомендациям, или отбирая во время огульного просмотра. Потом уже эти актеры дообразовываются, доучиваются. Ведь есть компании антрепризного ангажемента, а есть компании, в которых создается атмосфера художественного братства. Оно актеру необходимо. Интересна история с Кулиджановым. Я ему дал Тараторкина, тогда студента второго курса, при одном условии: что он не сорвет ни одного занятия и ни одного спектакля в театре. И Кулиджанов условие выполнил. Юра, снимаясь в «Преступлении и наказании», не пропустил ни одного спектакля и ни одного важного занятия в студии. Кулиджанов понимал зависимость актера от его театральной родины. Между игрой в кино и игрой в театре нет непреодолимой грани. Хотя, конечно, театральное самочувствие требует укрупнения средств трансляции, а киноповедение нуждается в умном смягчении, адаптации к условиям съемки.

Н. Крыщук. Зиновий Яковлевич, вы ведь и сами побывали киноактером, снявшись в фильме Александра Зельдовича «Закат» по прозе Бабеля.

З. Корогодский. Это давнишняя история. Попал я по рекомендации приятелей и друзей как образец еврейского народа. Роль была хорошая, мне понятная и близкая. Материал я отсматривал, но фильм не видел до сих пор. Знаю, что меня озвучивал Марк Розовский. Поэтому считать эту роль своей мне очень трудно, хотя я ее играл от души, сердечно, и в материале она была очень хорошей. В монтаже, говорят, от меня остались рожки да ножки. Однако опыт этот был для меня очень поучительным. Во-первых, он у меня вызвал подъем любви к театру, организму серьезному, сосредоточенному не на короткой дистанции, а на стайерской. К театру, который занимается формированием души. А это была такая прекрасная заразительная цыганщина, табор, очень дружный, веселый, занятный, забавный. Но для меня, человека другой профессии, это было не столько завлекательно, сколько ново. Мне было интересно. Я был единственным, кто пытался влиять на молодого, очень хорошего режиссера, пытаясь ему задавать театральные вопросы. Он от них умело отмахивался. У него все надежды были на монтаж. Но я был в замечательном ансамбле. Здесь были и мои ученики — Оля Волкова, Ира Соколова. Познакомился я и со многими московскими актерами, ставшими мне дорогими. С той же Юлей Рутберг. В общем, это было для меня сладкое время узнавания другого мира и другого творческого общения. Но надо сказать, что меня очень часто приглашали снимать фильмы. Я обыкновенно отказывался. Не потому, что боялся кинематографа, а потому, что театр — это такой вампир, который отнимает всю жизнь и всю кровь. Невозможно оторваться от него на несколько месяцев. Оторваться — значит потерять. Однажды, правда, я согласился. Был предложен сценарий Светланы Кармалиты и Леши Германа по «Рикки-Тикки-Тави» Киплинга. Я согласился при условии, что сделаю вариант сценария. И мы сделали такой вариант вместе с Сергеем Кузнецовым. И хороший был сценарий. Но его сочли некинематографичным и отношения расторгли. Мне грустно об этом вспоминать. Не воплощена была идея, очень ценная и нужная для кинематографа. Я хотел сознательно снимать не постмодернизм, не модернизм, а «Большой вальс». Такой достоверный, подробный сюжет, в который я вплел биографию Киплинга. Подобных историй было много. Но я продолжаю дружить и с Алешей Германом, и с Александром Сокуровым. Ну, что значит дружить? Я не дружу в застолье, не дружу в тусовочных отношениях, тем более что и они люди нетусовочные. Дружу поблизости мироощущений и эстетических ценностей. Сейчас меня хочет снимать Валерий Огородников. Должен заметить, меня тянет в киносреду. И хочется сделать свой фильм. Того же «Паршивца». Так называется автобиографическая повесть Киплинга. Все находится в стадии отношений и возможного творческого романа.

Театр поколений. Печальный оптимист

Н. Крыщук. Вернемся к театру. Вернее, к тому моменту в вашей биографии, когда вы остались без театра.

З. Корогодский. Спасался я тем, что принялся писать книгу. Тогда еще за мной оставалась дача. Потом и дачу отняли. Но в то же самое время пригласили ставить спектакль в Америку. Времена уже настали другие, не выпустить меня не могли. В Америке были всякие предложения, в том числе о создании творческого семейного центра. Но мне хотелось домой, и я подумал, что попробую создать такой центр у себя на родине. Я пошел с этим предложением к Щелканову, который тогда был мэром, и в 90-м году началась история творческого центра «Семья» и Театра поколений. Недавно мы отметили свое десятилетие. Театр поколений — не случайное название. Я так воспринимал и ТЮЗ, который не должен быть театром только юного зрителя, но театром семьи.

Н. Крыщук. Зиновий Яковлевич, хотя вы всегда чувствовали себя изгоем, мы, молодежь, и вас, и ваш театр воспринимали в 60-е годы как явления знаковые. «Коллеги», «Тебе посвящается», «После казни прошу…», «Трень-брень», «Глоток свободы»… сами эти названия спектаклей ТЮЗа вызовут трепет в любом петербуржце моего поколения. Как вы сами себя ощущали в то время, как формулировали для себя сознательно смысл создаваемого?

З. Корогодский. Я не был согласен с тем театром, в который пришел, — инфантильным, школярским, отлученным от самой плодотворной части аудитории. Детский театр скудеет без юношеской и взрослой аудитории, которая только одна и может дать достоверную информацию о качестве, уровне и значимости театра. Я боролся с культпоходами, которые коверкают восприятие, углубляют стадное чувство. Это было несогласие не с Александром Александровичем Брянцевым, основателем ТЮЗа, а с той практикой, которая сложилась в театре к началу 60-х годов. Она поддерживалась и в Москве инфантильной тенденцией Натальи Ильиничны Сац. У нее был такой тетюшечный театр: перед детьми заискивали, с ними заигрывали: «Ребята, вы не видели Серого волка?» Я боролся с таким затейничеством, с несодержательной развлекательностью — театр должен быть завлекателен, нести в игре нужную для опыта жизни идею, которую словами не сформулировать. Театр семьи, на мой взгляд, должен быть многоэтажным: один этаж для самых маленьких, другой для среднего возраста, следующие для подростков, для юношей и, наконец, для взрослых. И все эти этажи должны образовывать Дом. А ведь мы тогда захватили весь город, он был наш. И потому еще, может быть, мой неосторожный, детский поступок по отношению к Георгию Александровичу так остро воспринимался, что в нем слышалось чувство превосходства. Оно мной не переживалось, но восприниматься так могло: «Ура, город наш!» И мы как бы любимы не меньше, чем лучший театр страны. В то время я всего этого не понимал и даже не задумывался, осознаю все задним числом только теперь, как вот сейчас, например, когда нахожусь в ситуации исповеди, что ли. А тогда я жил безоглядно, радостно, хотя, конечно, и очень трудно. Потому что все равно был в тисках: в тисках глупой школы, партаппарата, собственного совкового сознания. Я был предан идеям создания справедливого, естественно, коммунистического общества и ждал наступления коммунизма каждый день. Но все же мое небанальное, дикое и возвышенное детство перешло, вероятно, в мое взрослое самочувствие и, как иммунитет, защищало меня всю жизнь от фальши и криводушия. Быть может, еще спасало меня то, что я всегда был способен любить. Я любил и люблю своих актеров, своих учеников. Я мог бы назвать сейчас тех, кто стал знаменитым, но не буду. Это было бы несправедливо по отношению к другим. Я всех их люблю, как любят детей, которые уже живут самостоятельно, у которых свои дети, новые адреса, даже новые города. Учеников у меня огромное количество. Вот сейчас веду двадцать первый класс в Гуманитарном университете. Наберу еще двадцать второй и, наверное, последний. Кроме того, я двадцать с лишним лет руководил Всероссийской лабораторией режиссеров народных театров. Это еще сотни и сотни учеников. В отношениях с сегодняшними учениками я уже осторожничаю, боюсь обольститься, напороться на предательство. Уже не так доверчив, к сожалению. Хотя печаль моя и сейчас светла. Я остаюсь печальным оптимистом. Возраст солидный, но я не постарел. Единственно, что экономней расходую чувства. Я ведь всегда любил безоглядно, самозабвенно театр, своих учеников и помощников. Это уходит корнями в детство. Там меня научили любить. Я отравлен любовью. И до сих пор. Но просто сейчас я ее держу на помочах. Уж больно несправедливо со мной поступили. Я совсем не чувствую в себе угасания творческой потенции. И сейчас мог бы руководить театром (может быть, впрочем, это очередное обольщение?). И время вошло бы в меня не какой-то новизной стиля, а содержательно, существенно. А так я остался константой. Я так себя и называю: я — константа. Я, как улица Росси.

Санкт-Петербург