В мировом прокате — «Наполеон» Ридли Скотта, масштабное полотно о спорной исторической личности, уже не первый век завораживающей режиссеров и писателей. Те, кто ждал парадный портрет сверхчеловека, уже расстроились, а Анна Милова увидела в сочетании аналоговой мясорубки и закулисья личного достойную отповедь романтизации насилия и мегаломании с утра пораньше.
Едва ли есть смысл формулировать синопсис фильма «Наполеон». Начинается он казнью королевы, продолжается Тулонским сражением, заканчивается ссылкой на остров Святой Елены. Ничего композиционно интересного. Есть Хоакин Феникс, чье лицо большую часть времени похоже на маску, как бывает у человека со скудным эмоциональным репертуаром (иногда генерал Бонапарт может и призаснуть во время важного разговора). Есть Ванесса Кирби, напротив, живая до кончика носа. Есть собаки. Есть некоторое количество сменяющихся лиц, хлопочущих в загадочной области, называемой государственной деятельностью. И много, очень много безымянных людей, хаотично сталкивающихся со штыками, пулями, ядрами, конями, холодной водой и прочими способами перестать жить.
Ридли Скотт по профессии создатель миров. Это такая реликтовая для кино профессия, потому что миры — вещественны, обладают весом, предметным изобилием, разнобоем масштабов и плотностей, а в наши времена диджитальной легкости, размытых фонов, невесомой паутинки CGI мало кто помнит, что с этим всем делать. Скотт в молодости долго работал художником-постановщиком, с тем и остался. С рукоделием, бутафорией и комьями сырой земли.
Чтобы режиссеру создавать миры, нужно уйти от реального. Он может перенестись в будущее, а может — в прошлое. Подвигаться по координатам. Когда Ридли Скотт отправляется в фантастическое, придумывая с командой экзоскелеты, лицехватов и широкие воротники пиджаков, публика, чаще всего, к нему благосклонна. Другое дело — картины исторические. Их проклятие универсально, и даже профессиональному демиургу не удастся избежать вечных, всегда одинаковых претензий. Люди, особенно критики, насторожены и ревнивы по отношению к историческому. Творение мира превращается в экзамен. Появляется некая «фактическая правда», которую знает принимающий, а режиссер и его команда — должны предоставить. Кино всегда было полной чушью в плане фактической правды. Искать ее там, «где добродетель шьет», — безнадежное занятие. И каждый раз, когда выходит то, что имеет странное название «костюмная драма» (интересно, что даже повседневная одежда при взгляде на прошлое как бы становится театральным реквизитом), слышатся все эти кафедральные вздохи скуки или разочарования. Но если пренебречь проклятием ампирных платьев, шапок-треуголок и никому не нужного факта, мог ли Бонапарт видеть казнь Марии Антуанетты, или нет, окажется, что «Наполеон» сэра Ридли Скотта — цельный мир.
Как и другое известное произведение о тех событиях, он показывает войну в ее мучительной, ошеломляющей непосредственности. Контраст между «антижизнью» военной практики и мирным закулисьем личного. Эта непоследовательность между кабинетным бездельем, сетованиями на выпирающий животик, любовным мурлыканием — и чудовищными масштабами человеческой смерти на поле боя, почему-то многими относится на счет автора, а не его героя. Возможно, хочется думать, что человек, меривший людей флангами, должен был круглосуточно болеть мегаломанией. Что с величием он вставал, с величием занимался сексом (как Патрик Бейтман, не иначе), с величием отходил ко сну. Видимо, представление, что историческими потрясениями может руководить обыкновенный человек с парой травм и идиосинкразий, а не литой прототип эгоманьяков из анекдотов про психушку, — кажется особенно страшным. Как будто это что-то говорит о норме. (Недавно Дэвид Финчер показал нам скучного социопата, теперь Ридли Скотт — тоскливого тирана. Такой тренд.)
Не зря фильм о Бонапарте — больная точка кинематографа. Он мнится неким сверхфильмом, потому что Бонапарт — одна из ранних идей о сверхчеловеке. Не буду пересказывать историю с неснятым опусом Кубрика, главное — сама аура вокруг задачи показать войну во времена, когда ее романтизировали. Когда полководцем не просто восхищались, причем люди из разных стран (особенно из тех, куда он еще не дошел), но считали его резкий социальный лифт чем-то вроде богоборчества, нарушением сакральной предопределенности. Если быть смекалистым, можно, оказывается, просто прорубить себе (в человеческой плоти) путь наверх, к венку божества — думали тогдашние базированные ребята, вроде Болконского, мечтавшего о своем «Тулоне».
Ридли Скотт со свойственной ему дедовской категоричностью фокусируется на том, насколько ошибочно подобное представление. Что весь сложный процесс ослабевания социальных структур и перехода к более индивидуалистичному мышлению в Европе адресовали одному человеку, который оказался в определенное время в определенном месте и воспользовался определенными возможностями, — и передали эту плохую метонимию потомкам. Есть что-то в этом историческом моменте, что очевидно интересует Скотта. Он дебютировал в кино с «Дуэлянтами» — историей двух офицеров наполеоновских войн, которые так долго дрались, что забыли, из-за чего все началось. Идиотизм насилия и то, как легко люди на него подсаживаются, — идея, к которой Скотт любит возвращаться, особенно в обрамлении пушек, мушкетов, всей этой достаточно развитой, но все еще аналоговой мясорубки.
Конечно, он не только демиург, но и полководец. Сам любит так себя называть. Сидит в ставке с плейбэком, не хуже Бонапарта, флегматично машет рукой: «Мотор!» Со времен успешных пеплумов Скотт знает, как собрать несколько тысяч человек на плацу в туманное зябкое утро, обмундировать их и заставить сделать все, что нужно для кадра. Этот навык он реализовал в «Наполеоне» вполне. Тут вам и народные восстания, и ледовые побоища, и выстраивание пехоты в замкнутые фигуры. Возможность увидеть это непосредственно, не через какую-то детальку, не через плачущего ребенка на тротуаре или валяющиеся на дымящемся пригорке шлемы, а в действии, в хаотичном тыкании, в куче-мале — важный зрительский опыт. Увидеть роды от начала до конца совсем не то же самое, что женщину, которая уходит в палату с животом, а возвращается с младенцем. Так же с рутиной массовой смерти.
Режиссеры часто говорят, что снимают насилие с позиции против. Не очень верится. Насилие цепляет взгляд, а для режиссеров это хлеб. И не заворожиться агентом насилия очень трудно (спросите Скорсезе). Но в том, как снимает Скотт, как будто правда очарование насилия разрушено. Не только потому, что он отказывает его агентам в величии, будь то богачи вроде Гетти или полководцы вроде Бонапарта (при этом не пользуется подлыми, заезженными средствами, даже про рост тут один ненавязчивый гэг с мумией). Важнее то, что в своей полководческой ставке, в своем насквозь голливудском гиперреализме Скотт направляет на насилие трезвый, почти насмешливый взгляд.
В «Наполеоне» это заметно по простой вещи: когда Феникс отмахивает и залпы бьют, по законам экшен-монтажа нужна резкая контрастная склейка, но Ридли никуда не торопится, не отворачивается. Дает побыть в секундах, где уже видны последствия. Ландшафт тел, первые орущие раненые. Крик не столько боли, сколько удивления. Какая-то прачка присоединилась к группе роялистов, а теперь, секунду спустя, лежит и смотрит на собственные кишки.
Контраст безжалостных батальных сцен со сценами личной жизни, с телесериальной канвой про любовь, созависимость и детские сценарии оттого и ценен, что подчеркивает смехотворность разницы домашнего и публичного «я». В некотором смысле «Наполеона» можно назвать «Все страхи Бо — 2». Видно, как Феникс нажимает на те же кнопки психики. Зажатый человек, мама, женщина, страх и нужда близости, казарменная усталость от недоверия миру, трудность в осознании эмоций, вся эта сумеречная зона. Бо(напарт) предстает не то чтобы полностью обусловленным. Просто в той же мере, что и любая другая личность. Человек стандартной маленькости. Он коронует сам себя, но не может быть свободен. И эта личная психическая несвобода тут не кажется какой-то проблемой. Проблемой оказывается необходимость переносить свои маленькие особенности в большой мир, масштабировать до вселенского значения. Привязанность к тем, с кем разделяешь домашние имена, к супругам, детям, друзьям и питомцам, обладает еще каким-то обаянием. Остальное — лишено его совсем.
Лучшее в «Наполеоне», помимо мощи и хаоса, это, конечно, посвящение в финале. Скотт посвятил огромный фильм Лулу — своей маленькой собачке. Эта нежная записочка, сразу после титра с последними словами императора «Франция, Армия, Жозефина», как-то очень по-доброму сбивает ложную спесь со всей картины. Кампании, амбиции, взгляд в лицо мумии. Но живы мы другим. Любовными нежностями. Отбивной, «дарованной судьбой». Успокаивающим взглядом собаки. Ридли говорит, что жена ревновала к Лулу — та была «вроде его гёрлфренд». Потому что полководческий гнев испарялся, когда он смотрел ей в глаза. «Собаки намного мудрее нас. Они умеют заземлять», — говорит режиссер. Лулу, как водится, умерла. Теперь у Ридли новая мудрая подружка, зовут Жозефина. Долгих лет Жозефине.
К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:
Google Chrome Firefox Safari